Я, Майя Плисецкая - Майя Плисецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда коммунизм, слава Богу, сдох, развенчан, куда более бывших членов КПСС скорбят об отошедшем в историю монстре его идейные сторонники — наши добрые альтруисты импресарио. Как не скорбеть. Они лишились золотой кормушки. Потеряли возможность ловить золотую рыбу в мутной социалистической воде…
, Но и ныне изобразят хорошую мину при прокисшей игре.
› Интервью дадут, мемуары наплетут. Боролся, мол, за свободу, за права человека, защищал, поддерживал гонимого коммунистами артиста. На гастроли его приглашал… А что в это
, время твой счет в банке, голубь? На сколько нулей вырос?.. Умолчат, свободолюбцы. К чему такая проза жизни…
Когда будут вершить суд истории над злодеяниями коммунизма, когда наконец-то начнется нюрнбергский процесс над КПСС, но я, боюсь, не доживу до этого, не смогу подать голос, не забудьте, обвинители, коллаборационистов — соучастников преступлений. Без их помощи коммунизм покинул историческую сцену куда бы раньше.
Глава 34
ПАРИЖСКИЕ ВСТРЕЧИ
— семимесячная. Недоношенная.
Когда мать рожала меня в маленьком родильном доме в Большом Чернышевском переулке, в центре Москвы — напротив самой консерватории, — акушерка, чтобы подбодрить роженицу, сказала:
— Твоя девчонка — крепыш. Еще и в Париж съездит. Помяни мое слово.
Так донесла до моих ушей семейная легенда первый комментарий о моем появлении на свет Божий.
Как в воду глядела. Прибыла я в Париж. Был это 1961 год, октябрь месяц.
«Гранд-опера» пригласила меня с партнером (Фадеечев) станцевать три «Лебединых озера» в постановке Владимира Бурмейстера. Бурмейстер сначала поставил этот спектакль в Москве на сцене Музыкального театра Станиславского и Немировича-Данченко в апреле 1953 года. А в 60-м перенес в Париж. Мне довелось танцевать его. И новый текст балеринской партии я помнила. Но Фадеечев этой редакции не знал, учить весь балет времени не было, и мы заменили бурмейстерское па-де-де третьего акта привычным для нас вариантом Большого. Остальное шло по Бурмейстеру. Хорошо, что нашего хореографа в Париже в те дни не было. Он был человек самолюбивый и никогда не принял бы такого вольнодумства. Французы, «чуть поколебавшись», сопротивляться не стали.
Хотя оркестру пришлось играть музыку нашего па-де-де Партитуру и оркестровые голоса мы предусмотрительно с собой захватили.
Жорж Орик, знаменитый французский композитор — вскорости он занял кресло директора «Гранд-опера», — даже поддержал наше нововведение, заметив, что музыка этого па-де-де крепче связана с общим целым.
Остановилась я не в гостинице Точнее сказать, первых два дня жила в отеле «Скриб» на бульваре Капуцинов, куда нас с Фадеечевым привезли из аэропорта. Но Эльза Триоле почти насильно привезла меня в свою двухэтажную квартиру на Rue de Varene. Работники нашего посольства кривились, словно с лимонного соку, что живу я у Арагонов. Но Арагон был коммунистом, главным редактором коммунистической газеты «Летр Франсез», другом Пикассо и Тореза, и к посольству пришло, на мою радость, смирение. Я зажила привольной, почти французской жизнью. И казней после возвращения в Москву не последовало. Вот как!..
Эльза принимала самое деятельное участие во всей моей «французской жизни», включая даже репетиции в «Гранд-опера». Помогала с французским языком, переводила интервью, телефонные разговоры. С таким поводырем в Париже не пропадешь!
На первый спектакль явился весь Париж. Так уверяла Эльза. Я, конечно, волновалась, но — в меру. За день до «Лебединого» волею случая довелось подсмотреть, как репетировала мою же партию французская балерина Жозетт Амиель. То ли она репетировала вполноги, то ли эта партия ей не очень подходила, но я внезапно совершенно успокоилась и даже подумала — ну, покажу я вам… Самодовольство обычно кончается конфузом. Я и сама не раз становилась жертвой переоценки сил своих, собственного благодушия. Но этот парижский «заскок» оказал мне, к счастью, добрую услугу. Волнение не отняло у меня ни миллиграмма сил, ни капли настроения…
Не подтрунивай надо мной, читатель. Да, я опять напишу, что был большой успех, что аплодисментам не было конца. Но что же писать мне, если успех взаправду был, и был очень большой? И это был Париж, не Тула-Марк Захарович Шагал сказал мне однажды:
— Имя мне сделал Париж. Вообще — имя делает Париж. Или… не делает.
Похоже, что со мной произошел случай номер первый. Пресса назвала цифру наших вызовов за занавес после конца балета — двадцать семь раз. Для Парижа не так-то уж плохо.
Почему я понравилась французам? Пришлась им по душе? Впрямую задавала я этот вопрос десятку самых сверхфранцузов — Луи Арагону, Ролану Пети, Жану Вилару, Иветт Шо вире, Жану Бабиле… Все сходились на одном: мне удалось переключить внимание аудитории с абстрактной техники — на душу и пластику. Когда я танцевала финал второго акта, взгляды приковывались к рисунку лебединых рук, излому шеи; никто не замечал, что мои па-де-бурре не так уж совершенны. Немало балерин «Гранд-опера» могли исполнить па-де-бурре отточеннее, с лучшим вытяжением подъемов, выворотнее. А вот спеть руками и абрисом шеи тему Чайковского?..
Перекинусь в сегодня. Технических сложностей для двадцатилетних более не существует. Правильно выученная балерина (обязательно выученная правильно, это решающе важно) танцует теперь все. Без запинки, без сучка и задоринки. Исполнить двойные фуэте — ничего не стоит. Пять пируэтов на пальцах соло — никаких проблем.
На рассвете «серебряного века» русской поэзии Александр Блок иронизировал — кто же, господа, в наше время пишет плохие стихи? Все наловчились писать только хорошие…
Разумеется, спорт способствовал техническому рывку классического балета. И видеозапись. Я и сама резко подвинулась вперед, после того как получила возможность отсматривать станцованное в классе и на сцене. Но я и по сей день убеждена, что одной техникой мир не покорить. И сегодня, и лет через сто пятьдесят — двести танцем надо будет, как и прежде, в первую очередь растронуть душу, заставить сопереживать, вызвать слезы, мороз гусиной кожи…
…Жить у Арагона и Эльзы было занятно. Оба писателя просыпались на рассвете, выпивали по чашке черного кофе и писали, полусидя в постели, до полудня. В эти часы я для них не существовала. На вопросы они не отвечали, на звонки у дверей — и подавно, к телефону не подходили. Когда я шла в класс, то первые дни старалась вежливо предупредить — ухожу, мол, дверь захлопну сама, до свидания… Тишина. Только скрип перьев да посапывания. Арагон работал в те дни над историей СССР, был весь погружен в свои изыскания и выводы. Однажды, вернувшись из театра, я долго звонила и громко стучалась. Никто не открывал. Наконец дверь отворилась. У порога стоял седой Арагон в чем мать родила. Он что-то бормотал по-французски, даже не удостоив меня взглядом. Продолжая бормотать, Арагон заторопился в свой кабинет, посверкав тощими, стройными ягодицами (ноги у него были ладными, годными для балета…). Одно слово в Арагоновых бормотаниях я все же разобрала: Бухарин, Бухарин-Вечером за ужином, когда домработница Мария, громоздкая, сутулая южанка, подавала из окошечка из кухни почитаемые в семье салаты, Эльза ворчливо заметила: