Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совместная жизнь Буниных началась с путешествия в Святую Землю, отложившегося в превосходных путевых заметках, — у Бунина, как всегда, несравненных по живописному колориту, а у его спутницы, например, в такой:
“В Назарет мы приехали в тот час, когда стада возвращаются домой; навстречу нашему <…> экипажу поднимались черные козы с живописным пастухом позади.
У фонтана женщины в длинных синих рубашках, с платками, ниспадающими до самых пят, наполняли глиняные кувшины водой, ставили их на плечо и медленно, грациозно ступая, расходились по своим домам.
— Здесь ничего не изменилось, — сказал Ян, — вот так и Божья Матерь приносила домой по вечерам воду.
Мы как раз подъехали и остановились около дома Иосифа, где прошло детство и отрочество Иисуса, — темной без двери конуры.
— Да, да, — сказал Ян грустно, — вот на этом самом пороге сидела Она и чинила Его кубовую рубашку, такую же, как и теперь носят здесь. Легенда говорит, что они были так бедны, что не могли покупать масло для светильника, а чтобы младенец не боялся и засыпал спокойно, в Их хижину прилетали светляки…”
Бунины много путешествовали, вели кочевой образ жизни; иные их путешествия были вынужденными — бежали, скрываясь от революции (в 1905 году первая русская революция погнала Бунина из Ялты в Одессу, где он наблюдал чудовищные еврейские погромы, свидетелем которых вновь стал вместе с Верой Николаевной в 1918 — 1919 годах в том же городе). Из революционизированной Февралем Москвы Бунины рвались в Одессу. Иллюзий по поводу Февральской революции Бунин не питал — разбой, падение общественных нравов, всяческая мерзость и обезьянничество тогда и начались. В “Окаянных днях”, рассуждая об одинаковости всех революций, имеющих в истоках французскую, он заметил, в прямой связи с февральскими событиями в России, что “все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций — бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна”. (“Окаянные дни” Бунин складывал из “контрреволюционных” записей 1918 — 1919 годов, изымая их из дневников и записных книжек и частично перерабатывая.)
С покупкой дачи в Одессе дело сорвалось, и Бунины оказались в родственном деревенском доме. В записях последнего периода жизни в родных местах — раздражение по поводу разгоравшегося в простонародье ожесточения: мужики грозятся отобрать землю у родственников Пушешниковых не мытьем, так катаньем. Бунин жалуется, что жить в деревне становится скверно, жутко, противно, небезопасно. Взгляд его делается жестче (“кто же вернет мне прежнее отношение к человеку?”); расхристанный под влиянием революционной агитации народ перестает вызывать положительные эмоции, и “народ” квалифицируется как народнический миф; усиливается неприятие творца этого мифа — “передовой”, “радикальной” интеллигенции, влияние которой писатель испытал в молодости.
“Жить в деревне и теперь уже противно. Мужики вполне дети, и премерзкие. „Анархия” у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что „лозунгов”, но и простых человеческих слов — изумительные. Ох, вспомнит еще наша интеллигенция, — это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся на счет совершенно неведомого ему народа, — вспомнит мою „Деревню” и пр.!”
Сколь ни мотало нервы переломное время, осенний побег из деревни предваряет летняя запись 1917 года, начинающаяся словами счастливый прекрасный день и концентрирующая в себе поэзию деревенского житья; Бунин как бы предчувствует, что расстается с родиной навсегда, и тепло, задушевно, проникновенно пишет о старом доме, саде, полях, где прошла молодость. Так пишут о невозвратном. Вера Николаевна записывает о побеге тоже поэтично: “бегство на заре в тумане”…
Последнее пребывание в Москве продлилось до конца мая 1918 года; здесь Буниных застало известие об октябрьском перевороте. Бунин отказывается звонить Горькому, резко порывает с ним; не желает участвовать в одном сборнике с Серафимовичем (тот уличен собратьями в доносительстве). Московские записи писателя с 1 января 1918-го вошли в “Окаянные дни”, здесь их нет, а есть запись Веры Николаевны, сделанная по памяти, о Пасхе в Москве накануне отъезда.
“Мы с Яном были у Заутрени в церкви „Никола на Курьих Ножках”. Родители не рискнули пробираться в темноте… Маленькая уютная старинная церковка была полна народом. Когда мы вошли, пели „Волною морскою”, и слова „гонители” и „мучители” отозвались в сердце совершенно по-новому. Настроение было не пасхальное, — многие плакали. И первый раз „Христос Воскресе” не вызвало праздничной радости. И тут, может быть, мы впервые по-настоящему поняли, что дышать с большевиками одним воздухом невозможно”.
От большевиков тронулись на юг; и дальше следуют полтора одесских года, кошмарных. Чрезвычайка громоздила трупы, а Волошин бегал к главному одесскому чекисту Северному и рассказывал, что у того кристально чистая душа, потом про девять серафимов, — было от чего взбеситься. О Волошине Бунин отзывался в целом доброжелательно, его имя часто мелькает; также — академика Д. Овсянико-Куликовского, одесских литераторов и журналистов, приятелей-художников П. Нилуса и Е. Буковецкого, жаждущего советов молодого В. Катаева (в советские годы одесский период Буниных был известен по катаевской “Траве забвенья”, нельзя сказать, что совсем не заслуживающей внимания, неправдивой, но о многом, в том числе о “добровольческом” прошлом автора, умалчивающей книге). Среди удушливой мрачности и непристойности происходящего (пристойно только в церкви, куда Бунины ходят) попадаются забавные эпизоды: Пуришкевич, уверяя Веру Николаевну, что он тоже поэт, заходит с предложением к Бунину вступить в его партию, но не застает хозяина дома; однажды на улицах города откуда-то в невероятном количестве появляются апельсины, все завалено ими, красногвардейцы, революционные граждане и обыватели тут же начинают их с жадностью поедать — так происходит первая оранжевая революция…
Бунина как почетного академика в Чеку не забирали, но обыски у них проводились. Некоторые знакомые сотрудничали с большевиками, когда те отбивали Одессу; Бунин предложения о таковом сотрудничестве безапелляционно отвергал. Бежали из Одессы в январе/феврале 1920 года; досиделись до того, что красные вошли в город и могли взять судно на абордаж. Плыли в одной каюте с академиком-византологом Н. Кондаковым (красочно описано у Веры Николаевны)…
Из трехлетнего опыта жизни посреди революции проистекало многое дальнейшее — больше поведенческое (сближения — с Мережковскими, с И. Шмелевым — по антиреволюционному настрою; размежевания), критическое и публицистическое, нежели собственно творческое (художественно Бунин революционную тему мало развивал, но у него есть несколько сильных стихотворений, ею инспирированных). Хотя и парижский доклад 1924 года “Миссия русской эмиграции”, и обширная публицистика беженских лет, скажем, очерки “Андре Шенье”, “Камилл Демулен”, “Инония и Китеж” — разве не творческое? За “Миссию…” Бунину попало и от своих. “Даже „Вехи” 1907 г. кажутся безвинной елочной хлопушкой по сравнению с выступлениями Бунина, Мережковского и Шмелева”, — уличали “религиозных реставраторов” парижские “Последние новости” П. Милюкова, враждовавшие с “Возрождением” П. Струве, а Бунин печатался именно в “Возрождении”, и что такое “консервативный либерализм”, ему объяснял Струве.
Дискутируется до сих пор вопрос, вызвавший в свое время бурю в эмигрантских кругах: собирался или не собирался Бунин возвращаться в советскую Россию после войны, когда его приглашал К. Симонов и другие. Смягчился, может быть, но ехать назад, в объятия к Жданову и Фадееву, не собирался. Он считал, что его там “посадят на кол”. К. Чуковский, кстати говоря, полагал, что Бунина бы арестовали, несмотря на возраст. Иначе считала близкая Буниным Тэффи. Вера Николаевна записала в начале 1948 года, имея в виду скандальное письмо М. С. Цетлиной, обвинявшее Бунина в заигрывании с Советами.
“Письмо от Тэффи. От нее не скрыли письма М. С., которое ее очень взволновало. „Понимает ли она, что Вы потеряли, отказавшись ехать? Что швырнули в рожу советчикам? Миллионы, славу, все блага жизни. И площадь была бы названа Вашим именем, и статуя. Станция метро, отделанная малахитом, и дача в Крыму, и автомобиль, и слуги. Подумать только! Писатель академик, Нобелевская премия — бум на весь мир… И все швырнули в рожу. Не знаю другого, способного на такой жест, не вижу (разве я сама, да мне что-то не предлагают, т. е. не столько пышности и богатства)””.