Новый Мир ( № 5 2006) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недостатки? Самый заметный — некий перекос в пользу близкого, но утрачивающего прежнюю весомость прошлого. Высказываниям Ленина отдано более 200 позиций (в их числе совсем невыразительные, вроде “диалектику можно определить как учение о единстве противоположностей”), Сталину — почти 150 позиций. Между тем русским философам ХХ века совсем не повезло: С. Н. Булгаков (всего 1 случайная позиция) лишен даже таких крылатых выражений, как “Героизм и подвижничество” (хотя цитата с ссылкой на эту статью приведена) или “На пиру богов” (перефразированный Тютчев), яркого суждения о русской матерщине; у великого мастера пронзительной фразы Василия Розанова — всего 3 позиции; у Г. Федотова — 1. Порой недостает мостиков между историей и литературой. К восклицанию Наполеона “Вот солнце Аустерлица!” прибавить бы пушкинское: “Померкни, солнце Австерлица…”, а к тосту Петра за здравие шведских генералов после Полтавской победы — пушкинское же: “…И за учителей своих / Заздравный кубок поднимает”. Наконец, мелкий, но досадный пропуск: Л. И. Пияшева представлена находкой “Обвальная приватизация”, но отсутствует ставшее одно время присловьем заглавие ее статьи “Где пышнее пироги?”, напечатанной в “Новом мире” под псевдонимом Л. Попкова.
Михаил Эпштейн. Новое сектантство. Типы религиозно-философских умонастроений в России (1970 — 1980-е годы). Самара, ИД “Бахрах-М”, 2005, 255 стр. (“Радуга мысли”).
Взяв это “справочное пособие” в руки и заглянув в предисловие автора, где сообщается, что писана книга в середине 80-х годов, что в ней представлено “многообразие постатеистического опыта”1 и что жанр ее следует понимать как “комедию идей”, я было подумала, что меня ожидает социальная пародия вроде “Великой Сови” того же пера. Оказалось далеко не так.
Передо мной образцовейшее постмодернистское, постборхесианское сочинение, интенции которого куда сложнее и тоньше, чем ехидный психоанализ общества. (Отдаленная параллель — “Абсолютная пустота” Станислава Лема, антология рецензий на несуществующие книги, переведенная с польского почти сплошь все тем же К. Душенко.) Мистификация, к которой прибег Эпштейн, — только оболочка этого уникального творения философской эссеистики. Притом мистификация настолько филигранная, что, употребляя это слово, боишься вместе с Валерием Шубинским, автором послесловия, попасть впросак. Якобы “справочное пособие” это было издано в 1985 году под грифом “Для служебного пользования” пресловутым Институтом научного атеизма, составлено же героической богоборицей профессором Г. О. Гибайдулиной, чья биобиблиографическая справка, весьма правдоподобная, прилагается к пособию наряду с архивными извлечениями из ее дневника. (Есть тут, разумеется, и западные рецензии на сие закрытое издание — вспомним Д. Галковского.)
Чего же все-таки добивался М. Эпштейн? Отчасти все эти его “пищесвятцы”, “красноордынцы” и “кровосвятцы” имеют определенное отношение к тем “веяниям” (жаль, что автору не пригодилось это словечко Константина Леонтьева), которые овевали вчерашние и овевают сегодняшние умы смысло- и вероискателей. Но главной его задачей, думаю, была не аналитика предлежащей реальности, но иронически-красноречивая демонстрация возможностей, скрытых в любом, самом экзотическом уклоне мысли, — возможностей доразвиться до последовательной идеи-страсти, не терпящей рядом с собой иного мирочувствия. “Цитируя” вероучительные тексты своих пищесвятцев , хазарян или дуриков, эссеист-лицедей поочередно перевоплощается в каждого из них, не отдавая никому предпочтения и не слишком интересуясь тем зернышком истины, из которого он выращивает эти уродливые односторонности. Если Владимир Соловьев устремлялся к синтезу “отвлеченных начал”, отсекая в каждом элемент истинности от заблуждения, то здесь получаем махровый букет этих самых “отвлеченных начал”, никакому синтезу не поддающихся: постмодернизм, как и было сказано.
Чтобы уж никому обидно не было, автор отдает последнее слово вышеупомянутой поборнице “творческого атеизма” (когда бы авторство Эпштейна не выдал слог, я охотно поверила бы в реальность такой философски колоритной фигуры). И прямо-таки пробирает предсмертная запись этого дрогнувшего в последний момент персонажа: “Страшно не смерти, а неизвестности, какой-нибудь каверзной формы бессмертия. Вдруг что-то остается? Какая-то туманность, облако частиц, которое останется мною <...> Считается, что смерть обеспечена, а ведь она может быть недоступна”.
Вообще, я читала Эпштейновых “сектантов” без усмешки и даже без улыбки, скорее с серьезным к ним сочувствием. Себя не смущаясь отнесла к “пищесвятцам” (но не к “диетариям”!); все, что написано здесь о сакральном символизме вкушения пищи, отсылающем к духовному голоду и духовной жажде, очень напоминает соответствующие страницы “Философии хозяйства” Сергея Булгакова и, к слову, составляет стержень романа “Царство Небесное силою берется” Фланнери О’Коннор, о которой речь пойдет ниже.
Фланнери О’Коннор. Мудрая кровь. Перевод с английского. СПб., “Азбука-классика”, 2005, 796 стр.
С тех пор, как в 1974 году в № 1 “Нового мира” вышла подборка рассказов этой уроженки Юга США, а вслед — книжка ее избранного, я старалась не пропустить ни одного ее сочинения, хотя чтение по-английски, со специфическими реалиями и лексикой, давалось мне с огромным трудом и не было полноценным. В моей читательской биографии, да и в самой судьбе сложилось так, что при переходе от Пушкина, Достоевского и Чехова к ХХ веку мне больше всего дали не отечественные Платонов, Михаил Булгаков или Набоков, а не облеченные, быть может, в такое художественное величие христианские экзистенциалисты (которые в советские времена котировались как “критические реалисты” с некоторым досадным изъяном) — Грэм Грин, Генрих Бёлль, Ивлин Во, отчасти Франсуа Мориак. И конечно, поразительная Фланнери (1925 — 1964).
Я старалась узнать о ней как можно больше и узнала очень немного. Какой недуг свел ее, тридцатидевятилетнюю, в могилу — кожный туберкулез, как пишет ее пропагандист и один из ее переводчиков, ныне покойный Владимир Муравьев (в тесном кругу мы звали его “обоюдоострым католиком”), — или то была красная волчанка, как я вычитала где-то еще? В предисловии к книжке 1974 года М. Тугушева упоминает, что О’Коннор, почти не покидавшая пределов родного штата Джорджия, совершила паломничество в Лурд. Понятно, зачем туда отправляются — за исцелением (см. хоть соответствующий роман Золя). Не исцелилась. Но религиозного бунта, судя по дальнейшему, не последовало. Духовная трезвость и приятие собственной участи дали ей особое зрение — жестокое и милосердное. (Свидетельство о. Александра Шмемана: “Чтение все эти дни писем Фланнери О’Коннор, удивительных по трезвости, глубине, отсутствию всяческих „подделок”” — “Дневник”, вторник, 4 сентября, 1979).
В так называемом “библейском поясе” Соединенных Штатов, где довелось ей родиться, в этом скопище протестантских деноминаций и фундаменталистских сект, католичка Фланнери (фамилия говорит об ирландском корне) была как засланный казачок. Человек Церкви, она вникает в чужие типы религиозности, вооруженная не только природным даром художнической проницательности, но и хирургическим скальпелем догматики. И в то же время это писатель, породненный со своими почвой и ландшафтом, как Фолкнер, как Роберт Пенн Уоррен, с которым она одно время сблизилась. Возделанная земля, облачные небеса, зубчатый край леса на горизонте, полоса заката (который она любит, подобно Достоевскому), феерия ночных светил и победительный солнечный свет — все это непременные многозначительные свидетели мук и заблуждений ее персонажей. Отнюдь не фантазерка, она слепила из того, что было, своих фирменных провокаторов, ошеломляющих сонную совесть теплохладных churchgoers и “свободных от предрассудков” либералов, — мы запросто можем счесть героев ее романа “Царство Небесное…” или короткой повести “Хромые внидут первыми” типажом из “деструктивных сект”, законными клиентами профессора Дворкина. Но у О’Коннор они ближе к Истине, нежели те, к кому они приходят как предвестники и послы страшного мига, когда человеку дано увидеть себя в подлинном свете; в них нет метафизической слепоты. (Это катастрофическое прозрение — милосердный дар писательницы иным из ее персонажей — вспомним суровость автора “Попрыгуньи”, приведшего героиню к прозрению фиктивному, в пределах ее же горизонта: “Прозевала! Прозевала!”)
Писания Фланнери часто именуют гротескными притчами, но она, не будучи “психологом” — в том смысле, в каком отрицался этого звания Достоевский, — между тем неподкупный знаток онтологии души. Что позволяет ей совсем — или почти совсем — обходиться без дидактики. Простая вероучительная истина христианства: ненависть к другому человеку, невыносимость его присутствия — то же самое, что и физическое убийство, — становится как день ясна, когда О’Коннор подводит кого-то именно к этому деянию по ступенькам абсолютно достоверных душевных градаций. На днях я слыхала “в телевизоре”, как благообразный американский юрист изумлялся: что же могло подвигнуть верующую обеспеченную семейную женщину на истязания четырехлетнего малыша, — я бы посоветовала ему обратиться за ответом к рассказам его соотечественницы, скажем, таким, как “Домашний уют” или “Перемещенное лицо” (кстати, последний — превосходное, отнюдь не моралистическое пособие по изучению ксенофобии).