Том 7. Отцы и дети. Дым. Повести и рассказы 1861-1867 - Иван Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они оба здоровы.
— И по-прежнему живут в Москве?
— По-прежнему в Москве.
— А ваши братья, сестры?
— Им хорошо; я их всех пристроила.
— А! — Литвинов исподлобья взглянул на Ирину. — По-настоящему, Ирина Павловна, не мне бы следовало рассказывать, а вам, если только…
Он вдруг спохватился и умолк.
Ирина поднесла руки к лицу и повертела обручальным кольцом на пальце.
— Что ж? Я не отказываюсь, — промолвила она наконец. — Когда-нибудь… пожалуй… Но сперва вы… потому, вот видите, я хоть и следила за вами, но об вас почти ничего не знаю; а обо мне… ну обо мне вы, наверно, слышали довольно. Не правда ли? Ведь вы слышали, скажите?
— Вы, Ирина Павловна, занимали слишком видное место в свете, чтобы не возбуждать толков… особенно в провинции, где я находился и где всякому слуху верят.
— А вы верили этим слухам? И какого роду были они?
— Признаться сказать, Ирина Павловна, эти слухи доходили до меня очень редко. Я вел жизнь весьма уединенную.
— Как так? Ведь вы были в Крыму, в ополчении?
— Вам и это известно?
— Как видите. Говорят вам, за вами следили.
Литвинову снова пришлось изумиться.
— Зачем же я стану вам рассказывать, что вы и без меня знаете? — проговорил Литвинов вполголоса.
— А затем… затем, чтобы исполнить мою просьбу. Ведь я прошу вас, Григорий Михайлович.
Литвинов наклонил голову и начал… начал несколько сбивчиво, в общих чертах передавать Ирине свои незатейливые похождения. Он часто останавливался и вопросительно взглядывал на Ирину, дескать, не довольно ли? Но она настойчиво требовала продолжения рассказа и, откинув волосы за уши, облокотившись на ручку кресла, казалось, с усиленным вниманием ловила каждое слово. Глядя на нее со стороны и следя за выражением ее лица, иной бы, пожалуй, мог подумать, что она вовсе не слушала того, что Литвинов ей говорил, а только погружалась в созерцание… Но не Литвинова созерцала она, хотя он и смущался и краснел под ее упорным взглядом. Пред нею возникла целая жизнь, другая, не его, ее собственная жизнь.
Литвинов не кончил, а умолк под влиянием неприятного чувства постоянно возраставшей внутренней неловкости. Ирина на этот раз ничего не сказала ему, не попросила его продолжать и, прижав ладонь к глазам, точно усталая, медленно прислонилась к спинке кресла и осталась неподвижной. Литвинов подождал немного и, сообразив, что визит его продолжался уже более двух часов, протянул было руку к шляпе, как вдруг в соседней комнате раздался быстрый скрып тонких лаковых сапогов и, предшествуемый тем же отменным дворянски-гвардейским запахом, вошел Валериан Владимирович Ратмиров.
Литвинов встал со стула и обменялся поклоном с благовидным генералом. А Ирина отняла, не спеша, руку от лица и, холодно посмотрев на своего супруга, промолвила по-французски:
— А! вот вы уже вернулись! Но который же теперь час?
— Скоро четыре часа, ma chère amie[140], a ты еще не одета — нас княгиня ждать будет, — отвечал генерал и, изящно нагнув перетянутый стан в сторону Литвинова, с свойственною ему почти изнеженною игривостью в голосе прибавил: — Видно, любезный гость заставил тебя забыть время.
Читатель позволит нам сообщить ему на этом месте несколько сведений о генерале Ратмирове. Отец его был естественный… Что вы думаете? Вы не ошибаетесь — но мы не то желали сказать… естественный сын знатного вельможи Александровских времен и хорошенькой актрисы француженки. Вельможа вывел сына в люди, но состояния ему не оставил — и этот сын (отец нашего героя) тоже не успел обогатиться: он умер в чине полковника, в звании полицмейстера. За год до смерти он женился на красивой молодой вдове, которой пришлось прибегнуть под его покровительство. Сын его и вдовы, Валериан Владимирович, по протекции попав в Пажеский корпус, обратил на себя внимание начальства — не столько успехами в науках, сколько фронтовой выправкой, хорошими манерами и благонравием (хотя подвергался всему, чему неизбежно подвергались все бывшие воспитанники казенных военных заведений), — и вышел в гвардию. Карьеру он сделал блестящую, благодаря скромной веселости своего нрава, ловкости в танцах, мастерской езде верхом ординарцем на парадах — большей частью на чужих лошадях — и, наконец, какому-то особенному искусству фамильярно-почтительного обращения с высшими, грустно-ласкового, почти сиротливого прислуживанья, не без примеси общего, легкого, как пух, либерализма… Этот либерализм не помешал ему, однако, перепороть пятьдесят человек крестьян в взбунтовавшемся белорусском селении, куда его послали для усмирения. Наружностью он обладал привлекательной и необычайно моложавой: гладкий, румяный, гибкий и липкий, он пользовался удивительными успехами у женщин: знатные старушки просто с ума от него сходили. Осторожный по привычке, молчаливый из расчета, генерал Ратмиров, подобно трудолюбивой пчеле, извлекающей сок из самых даже плохих цветков, постоянно обращался в высшем свете — и без нравственности, безо всяких сведений, но с репутацией дельца, с чутьем на людей и пониманьем обстоятельств, а главное с неуклонно-твердым желанием добра самому себе видел наконец перед собою все пути открытыми…
Литвинов принужденно усмехнулся, а Ирина только плечами пожала.
— Ну что, — промолвила она тем же холодным тоном, — видели вы графа?
— Как же, видел. Он приказал тебе кланяться.
— А! Он всё глуп по-прежнему, этот ваш покровитель?
Генерал Ратмиров ничего не отвечал, а только слегка посмеялся в нос, как бы снисходя к опрометчивости женского суждения. Благосклонные взрослые люди таким точно смехом отвечают на вздорные выходки детей.
— Да, — прибавила Ирина, — глупость вашего графа слишком поразительна, а уж я, кажется, на что успела насмотреться.
— Вы сами меня к нему послали, — заметил сквозь зубы генерал и, обратившись к Литвинову, спросил его по-русски: — Пользуется ли он баденскими водами?
— Я, слава богу, здоров, — отвечал Литвинов.
— Это лучше всего, — продолжал генерал, любезно осклабясь, — да и вообще в Баден не затем ездят, чтобы лечиться; но здешние воды весьма действительны, je veux dire efficaces[141]; и кто страдает, как я, например, нервическим кашлем…
Ирина быстро встала.
— Мы еще увидимся с вами, Григорий Михайлович, и, я надеюсь, скоро, — проговорила она по-французски, презрительно перебивая мужнину речь, — а теперь я должна идти одеваться. Эта старая княгиня несносна с своими вечными parties de plaisir[142], где ничего нет, кроме скуки.
— Вы сегодня очень строги ко всем, — пробормотал ее супруг и проскользнул в другую комнату.
Литвинов направился к двери… Ирина его остановила.
— Вы мне всё рассказали, — промолвила она, — а главное утаили.
— Что такое?
— Вы, говорят, женитесь?
Литвинов покраснел до ушей… Он действительно с намерением не упомянул о Тане; но ему стало страх досадно, во-первых, что Ирина знает о его свадьбе, а во-вторых, что она как будто уличила его в желании скрыть от нее эту самую свадьбу. Он решительно не знал что сказать, а Ирина не спускала с него глаз.
— Да, я женюсь, — проговорил он наконец и тотчас удалился.
Ратмиров вернулся в комнату.
— Ну что же ты не одеваешься? — спросил он.
— Ступайте одни; у меня голова болит.
— Но княгиня…
Ирина обмерила мужа взглядом с ног до головы, повернулась к нему спиной и ушла в свой кабинет.
XIIIЛитвинов был весьма недоволен собою, словно в рулетку проигрался или не сдержал данного слова. Внутренний голос говорил ему, что как жениху, как человеку уже степенному, не мальчику, ему не следовало поддаваться ни подстреканию любопытства, ни обольщениям воспоминаний. «Очень нужно было идти! — рассуждал он. — С ее стороны кокетство одно, прихоть, каприз… Она скучает, ей всё приелось, она ухватилась за меня… Иному лакомке вдруг захочется черного хлеба… Ну и прекрасно. Я-то зачем побежал? Разве я могу… не презирать ее? — Это последнее слово он произнес даже мысленно не без усилия. — Конечно, тут опасности никакой нет и быть не может, — продолжал он свои рассуждения. — Ведь я знаю, с кем дело имею. Но все-таки с огнем шутить не следует… Моей ноги у нее не будет». Литвинов самому себе не смел или не мог еще признаться, до какой степени Ирина ему казалась красивою и как сильно она возбуждала его чувство.
День опять прошел тупо и вяло. За обедом Литвинову довелось сидеть возле осанистого бель-ома[143] с нафабренными усами, который всё молчал и только пыхтел да глаза таращил… но, внезапно икнув, оказался соотечественником, ибо тут же с сердцем промолвил по-русски: «А я говорил, что не надо было есть дыни!» Вечером тоже не произошло ничего утешительного: Биндасов в глазах Литвинова выиграл сумму вчетверо больше той, которую у него занял, но не только не возвратил ему своего долга, а даже с угрозой посмотрел ему в лицо, как бы собираясь наказать его еще чувствительнее именно за то, что он был свидетелем выигрыша. На следующее утро снова нахлынула ватага соотечественников; Литвинов едва-едва от них отделался и, отправившись в горы, сперва наткнулся на Ирину, — он притворился, что не узнал ее, и быстро прошел мимо, — потом на Потугина. С Потугиным он заговорил было, но тот неохотно отвечал ему. Он вел за руку нарядно одетую девочку с пушистыми, почти белыми локонами, большими темными глазами на бледном, болезненном личике и с тем особенным, повелительным и нетерпеливым выражением, которое свойственно избалованным детям. Литвинов провел часа два в горах и возвращался домой по Лихтенталевской аллее… Сидевшая на скамейке дама с синим вуалем на лице проворно встала и подошла к нему… Он узнал Ирину.