Избранное - Оулавюр Сигурдссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда Вильхьяульмюр кидал на отца такой взгляд, что меня брала оторопь. В этом взгляде были и ненависть, и вызов, и стыд, но прежде всего боль. Вообще он скрывал, что ему плохо, однако как он несчастен и жалок, всего явственнее было видно после стычек с отцом. Я сочувствовал ему, но тем не менее он частенько вынуждал меня ругаться про себя, особенно по ночам. Напившись, он поносил жену, обзывал ее брюзгой и грозился развестись или же слезливо жаловался на свои несчастья, без конца повторял, что смертельно устал от беспросветной нужды и лучший для него выход — покончить с собой, чему все только рады будут. Она пыталась утешить его, прощала всю грубую брань, уверяла, что любит, и плакала вместе с ним. Иногда при этом просыпался малыш и принимал участие в этих скорбных ночных рыданиях, горько плакал и звал бабушку. Мать начинала тогда укачивать его, а отец бубнил: «Баю-бай, дружок, баю-бай!» Наконец мальчик снова засыпал, супруги ложились в постель, а я погружался в дремоту, но тут за стенкой, как правило, слышался нежный шепот, поднималась любовная возня, и все это завершалось бесстыдным шумом. Я говорил себе, что жизнь есть жизнь, а супруги — молодые люди, но если итогом этой ночи будет новый ребенок, какое его ждет существование, кто позаботится о том, чтобы он нормально рос? Вильхьяульмюр плохо переносил алкоголь, его рвало, он стонал и причитал, похмелье было тяжелым, он лежал большую часть следующего дня, каялся и божился, что больше капли в рот не возьмет. После таких обещаний он дня два-три уходил рано и либо торчал в порту, либо слонялся по городу. Но работы не находил и напивался снова.
— Если бы у него была постоянная работа, — говорила старуха, — да еще и чистая…
Мало-помалу я стал сомневаться. Не поздно ли?
Мечты. Любовь.
Я стою и разглядываю обшарпанный дом номер 19 по улице Сваубнисгата, и в груди моей что-то звучит, словно полузабытый припев. Я смотрю на запыленное окно моей прежней клетушки и прислушиваюсь к песне минувших времен. Как я был влюблен! «Твой до гроба», — сказал я Кристин. «Твоя до гроба», — сказала она мне. Когда я услышал из ее уст эти слова, я онемел от радости, задрожал от счастья, был до глубины души тронут ее любовью и незаслуженным доверием. Она самая очаровательная девушка на свете, прошептал я ей, я сделаю все возможное и невозможное, чтобы оказаться для нее достойным спутником жизни, ее любовь — это весна в лесу.
— Как красиво ты говоришь, — отвечала она.
Я чувствовал себя парящим над облаками.
— Какая ты красивая. Ты напоминаешь мне сабельник.
— Это такой цветок?
— Да, — прошептал я. — Цветок.
И прошел вечер.
Прошли вечера.
Во время наших встреч я особенно отчетливо ощущал, как не похож на героев романов прославленных писателей, на этих блестящих молодых людей, которые непрестанно получают переводы от добрых родственников, носятся со своими невестами из города в город, из страны в страну и пьют шампанское словно воду. Быть рыцарем, хоть и маленьким, я мог, лишь если экономил на всем, трясся, как скряга, над каждой кроной, иначе я бы не смог аккуратно платить Рагнхейдюр и старой чете в доме 19 по улице Сваубнисгата. Иногда мы с Кристин ходили в кино, несколько раз бывали в кафе, а дважды я мог позволить себе пригласить ее в театр. Обычно, однако, мы проводили вечера в моей клетушке, а угощение состояло из шоколадки. Я показывал Кристин свой гербарий. Когда за стенкой начинались ссоры, я нередко хватал какой-нибудь сборник стихов и читал вслух, пока грызня не утихала, либо, если стояла хорошая погода, предлагал прогуляться вокруг Озерца. «Да», — отвечала Кристин и кивала, когда я указывал на луну, звезды и северное сияние, красивое облако, странный отсвет или же на заиндевелый сад, где стройная рябина дожидалась весны.
«Мечты, любовь», — написал я выше. Надо прибавить еще одно слово: страсть.
И все же я уверен, что некоторым знаменитым писателям, сочиняющим бестселлеры о жизни помолвленных, наши с Кристин ласки не показались бы заслуживающими описания. Мне даже ни разу не пришло в голову, что хорошо бы пересчитать родинки на теле Кристин. Она не требовала ни мехов, ни шампанского. В нас было еще столько детского, что мы клялись друг другу в вечной любви, сидя на краешке кушетки (которую я, правда, величал софой). Мы невинно целовались, возможно слегка откидываясь назад при объятиях, краснели и дрожали, но никогда не принимали горизонтального положения, никогда не гасили свет. Эти часы доставляли мне первое время такое полное наслаждение, были такими чистыми и прозрачными, что мне казалось, это происходит во сне. Когда я сказал Кристин, что ее любовь — весна в лесу, я видел перед собой рощу в Грайнитейгюре, одетую свежей листвой, влажную от росы и благоухающую. Когда я назвал сабельник, я видел перед собой темно-красный цветок на берегу окаймленного камышом озерка. Утренние облака, закатное небо, зыбь на глади Дьюпи-фьорда, горы в голубой дымке, рокот волн, пение птиц в Иванову ночь, речка в долине, цветы на дворе и выгоне, поросшие вереском кряжи под радужным небом — все это проносилось в моем сознании и каким-то непостижимым образом связывалось с Кристин. Наши свидания первое время вызывали во мне такой шквал красок и звуков, что порой я не мог произнести ни слова. Я молчал, держал ее за руку — и молчал.
Потом в моих жилах забушевала кровь. Все резко изменилось — по воле случая.
Однажды промозглым, дождливым вечером Кристин снимала пальто, задела локтем выключатель, и свет погас.
Нечаянно.
Зажгли мы его очень нескоро.
В этот дождливый вечер мы научились давать отдых лампе и обходиться тем, что нам давал город, — тусклым отсветом уличных фонарей, проникавшим сквозь окно. В комнатке царит полумрак, но всего темнее под косым потолком, под крышей, там, где стоит кушетка, «софа». Мы вдруг обнаруживаем, что, в общем, целоваться до этого не умели. Затем мы обнаруживаем, что кушетка создана для лежания. Мы больше не сидим на краешке, красные и смущенные, а ложимся, обвиваем друг друга руками, задохнувшись, прижимаемся друг к другу — все плотнее и плотнее, до тех пор пока любое движение наших тел, даже едва уловимое, не может не побудить самые таинственные их сферы к таинственному единению. Но… Когда наши ласки становятся такими, что их вполне уместно было описывать в бестселлерах о жизни помолвленных, когда я, трясясь, как электромотор, вдруг вижу, что юбка у Кристин задралась, открыв все, что можно, что колени ее уже не оказывают сопротивления, — кто, как вы думаете, является моему внутреннему взору и устремляет на меня пристальный взгляд? Конечно же, моя покойная бабушка, Сигридюр Паульсдоухтир, в прошлом акушерка селения Дьюпифьёрдюр. Она ничего не произносит, но ее спокойный облик останавливает меня, заставляет обратиться к моей совести, и вопросы — жестокие, серые, прозаические — вдруг врываются в сумеречно-алый мир любви и страсти. (Сколько безработных в Рейкьявике? Сколько надо зарабатывать, чтобы прокормить семью? Сколько надо платить за две самые дешевые комнаты и кухню? А за маленькую комнатку и кухню? А за приличную комнату и кухню? Сколько стоят кольца? Сколько стоят шторы — или можно обойтись без них? Сколько стоят стулья? Один стул? Лампы? Одна лампа? Сколько стоят чашки? Тарелки? Ножи? Вилки? Ложки? Кастрюли? Кофейник? Вафельница? Сколько стоит колыбель? Да-да, колыбель! Сколько стоит самая обычная колыбель? Кто обещал никогда не злоупотреблять доверием своей невесты? У кого едва хватает денег на билеты в кино да на плитку шоколада? Кто думал про себя: если итогом этой ночи будет новый ребенок, какое его ждет существование, кто позаботится о том, чтобы он рос нормально?) Я не знаю, что ответить. Я разжимаю объятия, сажусь на край кушетки, притворно откашливаюсь и, ссутулившись, жду, пока стихнут бешеные волны, сотрясающие мое тело.
— Как в доме все слышно.
Молчание.
— Каждый звук.
Она вздыхает.
— Я… ты… я тебе сейчас шоколада найду.
В полумраке я вижу, что она шевелится, оправляет одежду.
— Включить свет?
— Не сейчас. Чуть позже.
Нам можно было целоваться, можно было обниматься, можно было лежать вместе и ощущать сквозь ткань самые потаенные места наших тел, нам можно было все — но нам нельзя было соединиться.
Нельзя!
Мы томились от жажды у бьющего источника, но вместо того, чтобы утолить ее, мы принялись грызть шоколад. (Быть может, вода превратится в желчь в устах твоих, если дерзнешь пить до того, как добудешь чашу!) Мы уже стояли у незапертых ворот сада, играющего тысячью красок, видели розы, ощущали аромат, но в следующий миг повернули обратно — и стали разглядывать мой гербарий, поблекшие и увядшие цветы. (Если ты беспечно, не думая о последствиях, войдешь в этот сад, то он, возможно, превратится в чертополох и терновник, а скорее всего, в тесный подвал, где в каждом углу притаилась бедность. Ты молод, тебе придется подождать!)