Чевенгур - Андрей Платонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вам надо пройти ночами вплоть до буржуазии, – посоветовал Копенкин. – И во время тьмы завоевать ее во сне.
– Там электрический ток горит, товарищ Копенкин, – равнодушно сказал знающий Прокофий. – Буржуазия живет посменно – день и ночь, ей некогда.
Чепурный ушел к прохожей женщине – узнавать, не оживал ли от социальных условий покойный мальчик. Мать положила мальчика в горнице на кровать, сама легла с ним, обняла его и заснула. Чепурный стоял над ними обоими и чувствовал свое сомнение – будить женщину или не надо: Прокофий однажды говорил Чепурному, что при наличии горя в груди надо либо спать, либо есть что-либо вкусное. В Чевенгуре ничего не было вкусного, и женщина выбрала себе для утешения сон.
– Спишь? – тихо спросил женщину Чепурный. – Хочешь, мы тебе найдем что-нибудь вкусное? Тут в погребах от буржуазии еда осталась.
Женщина молча спала; ее мальчик привалился к ней, и рот его был открыт, будто ему заложило нос и он дышал ртом; Чепурный рассмотрел, что мальчик уже щербатый, – он успел прожить и проесть свои молочные зубы, а постоянные теперь опоздал отпустить.
– Спишь? – наклонился Чепурный. – Чего же ты все спишь?
– Нет, – открыла глаза прохожая женщина. – Я легла, и мне задремалось.
– С горя или так?
– Так, – без охоты и со сна говорила женщина; она держала свою правую руку под мальчиком и не глядела на него, потому что по привычке чувствовала его теплым и спящим. Затем нищенка приподнялась и покрыла свои оголенные ноги, в которых был запас полноты на случай рождения будущих детей. «Тоже ведь хорошая женщина, – видел Чепурный, – кто-нибудь по ней томился».
Ребенок оставил руку матери и лежал, как павший в гражданской битве – навзничь, с грустным лицом, отчего оно казалось пожилым и сознательным, и в бедной единственной рубашке своего класса, бредущего по земле в поисках даровой жизни. Мать знала, что ее ребенок перечувствовал смерть, и это его чувство смерти было мучительней ее горя и разлуки, – однако мальчик никому не жаловался и лежал один, терпеливый и смирный, готовый стынуть в могиле долгие зимы. Неизвестный человек стоял у их постели и ожидал чего-то для себя.
– Так и не вздохнул? Не может быть – здесь тебе не прошлое время!
– Нет, – ответила мать. – Я его во сне видела, он был там жив, и мы шли с ним за руку по простому полю. Было тепло, мы сыты, я хочу взять его на руки, а он говорит: нет, мама, я ногами скорей дойду, давай с тобой думать, а то мы побирушки. А идти нам было некуда. Мы сели в ямку, и оба заплакали...
– Это ни к чему, – утешил Чепурный. – Мы бы твоему ребенку Чевенгур в наследство могли подарить, а он отказался и умер.
– Мы сидели и плакали в поле: зачем мы были живы, раз нам нельзя... А мальчик говорит мне: мама, я лучше сам умру, мне скучно ходить с тобой по длинной дороге: все, говорит, одно и то же да одно и то же. А я говорю ему: ну умри, может, и я тогда забудусь с тобой. Он прилег ко мне, закрыл глаза, а сам дышит, лежит живым и не может. Мама, говорит, я никак. Ну, не надо, раз не можешь, пойдем опять ходить потихоньку, может, и нам где остановка будет.
– Это он сейчас у тебя живым был? На этой койке?
– Тут. Он лежит у меня на коленях и дышит, а умереть не может. Чепурному полегчало.
– Как же он умрет в Чевенгуре, скажи пожалуйста? Здесь для него условие завоевано... Я так и знал, что он немного подышит, только ты вот спала напрасно.
Мать посмотрела на Чепурного одинокими глазами.
– Чего-то тебе, мужик, другого надо: малый мой как помер, так и кончился.
– Ничего не надо, – поскорее ответил Чепурный. – Мне дорого, что он тебе хоть во сне живым приснился, – значит, он в тебе и в Чевенгуре еще немного пожил...
Женщина молчала от горя и своего размышления.
– Нет, – сказала она, – тебе не мой ребенок дорог, тебе твоя дума нужна! Ступай от меня ко двору, я привыкла одна оставаться; до утра еще долго мне с ним лежать, не трать мне время с ним!
Чепурный ушел из дома нищенки, довольный тем, что мальчик хоть во сне, хоть в уме матери пожил остатком своей души, а не умер в Чевенгуре сразу и навеки.
Значит, в Чевенгуре есть коммунизм и он действует отдельно от людей. Где же он тогда помещается? И Чепурный, покинувший семейство прохожей женщины, не мог ясно почувствовать или увидеть коммунизм в ночном Чевенгуре, хотя коммунизм существовал уже официально. «Но чем только люди живут неофициально? – удивлялся Чепурный. – Лежат в темноте с покойниками, и им хорошо! Напрасно».
– Ну, что? Ну, как? – спросили Чепурного оставшиеся наружи товарищи.
– Во сне дышал, но зато сам хотел умереть, а когда в поле был, то не мог, – ответил Чепурный.
– От этого он и умер, как прибыл в Чевенгур, – понял Жеев. – У нас ему стало свободно: что жизнь, что смерть.
– Вполне ясно, – определил Прокофий. – Если б он не умер, а сам одновременно желал скончаться, то разве это свобода строя?
– Да, скажи пожалуйста?! – отметая все сомнения, вопросительно поддакнул Чепурный; сначала он не мог понять, что здесь подразумевается, но увидел общее удовлетворение событием с пришлым ребенком и тоже обрадовался. Один Копенкин не видел в этом просвета.
– Что ж баба та к вам не вышла, а с ребенком укрылась? – осудил всех чевенгурцев Копенкин. – Значит, ей там лучше, чем внутри вашего коммунизма.
Яков Титыч привык жить молча, переживая свои рассуждения в тишине чувства, но тоже мог сказать правильно, когда обижался, и действительно – сказал:
– Оттого она и осталась со своим малым, что между ними одна кровь и один ваш коммунизм. А уйди она от мертвого – и вам основы не будет.
Копенкин начал уважать старика-прочего и еще больше утвердил его правильные слова.
– У вас в Чевенгуре весь коммунизм сейчас в темном месте – близ бабы и мальчугана. Отчего во мне движется вперед коммунизм? Потому что у меня с Розой глубокое дело есть, – пускай она мертва на все сто процентов!
Прокофий считал происшествие со смертью формальностью и рассказывал тем временем Жееву, сколько он знал женщин с высшим, низшим и со средним образованием – отдельно по каждой группе. А Жеев слушал и завидовал: он знал сплошь неграмотных, некультурных и покорных женщин.
– Она очаровательна была! – досказывал что-то Прокофий. – В ней имелось особое искусство личности – она была, понимаешь, женщиной, нисколько не бабой. Что-то, понимаешь, такое... вроде его...
– Наверно, вроде коммунизма, – робко подсказал Жеев.
– Приблизительно. Мне было убыточно, а хотелось. Просила она у меня хлеба и материи – год был кругом съеденный, – а я вез немного в свое семейство – отец, мать, братья у меня сидели в деревне, – думаю, ну тебя – мать меня родила, а ты уничтожишь. И доехал себе покойно до самого двора – скучал по ней, зато добро привез и семейство накормил.
– Какое же у нее образование было? – спросил Жеев.
– Самое высшее. Она мне документы показывала – семь лет одну педагогию изучала, детей служащих в школах развивала.
Копенкин расслышал, что кто-то гремит в степи на телеге: может быть, это едет Саша Дванов.
– Чепурный, – обратился он. – Когда Саша прибудет, Прошку – прочь. Это гад с полным успехом.
Чепурный согласился, как и раньше:
– Я тебе любого хорошего за лучшего отдам: бери, пожалуйста.
Телега прогремела невдалеке мимо Чевенгура, не заехав в него: значит, жили где-то люди, кроме коммунизма, и даже ездили куда-то.
Через час и самые неугомонные, самые бдительные чевенгурцы предались покою до нового свежего утра. Первым проснулся Кирей, спавший с пополудни прошлого дня, и он увидел, как выходила из Чевенгура женщина с тяжестью ребенка на руках. Кирей сам бы хотел выйти из Чевенгура, потому что ему скучно становилось жить без войны, лишь с одним завоеванием; раз войны не было, человек должен жить с родственниками, а родственники Кирея были далеко – на Дальнем Востоке, на берегу Тихого океана, почти на конце земли, откуда начиналось небо, покрывавшее капитализм и коммунизм сплошным равнодушием. Кирей прошел дорогу от Владивостока до Петрограда пешком, очищая землю для Советской власти и ее идеи, и теперь дошел до Чевенгура и спал, пока не отдохнул и не заскучал. Ночами Кирей смотрел на небо и думал о нем как о Тихом океане, а о звездах – как об огнях пароходов, плывущих на дальний запад, мимо его береговой родины. Яков Титыч тоже затих; он нашел себе в Чевенгуре лапти, подшил их валенком и пел заунывные песни шершавым голосом – песни он назначал для одного себя, замещая ими для своей души движение вдаль, но и для движения уже приготовил лапти – одних песен для жизни было мало.
Кирей слушал песни старика и спрашивал его: о чем ты горюешь, Яков Титыч, жить тебе уже хватит!
Яков Титыч отказывался от своей старости – он считал, что ему не пятьдесят лет, а двадцать пять, так как половину жизни он проспал и проболел – она не в счет, а в ущерб.