Теккерей в воспоминаниях современников - Уильям Теккерей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы - куклы: гордецы-мужчины, красотки-женщины, - все мы
Марионетки. Чья-то незримая рука
Сжимает нити, сметая нас с доски в урочный час.
И даже на один недолгий день нам невозможно вырваться из тьмы
Взаимного презренья, удержаться от обидного смешка,
Косого взгляда - впрочем, несогласье не очень-то и задевает нас.
Когда-то венцом творенья был чудовищный тритон.
И это для него всходило солнце, катились голубые волны рек.
Он был хозяином земли, ее царем.
Промчался не один миллион
Столетий, прежде чем в мире появился человек.
Но точно ли творение окончилось на нем?
Всегда влюблен, порочен и безумен поэт.
Ученый глазом остр, а духом скуден и обуян
Тщеславием. Когда же человек поймет,
Что хладнокровие достойнее восторгов, скажет "нет"
Желаньям, а не будет, как некий разленившийся султан
Гулять меж пряных клумб дни напролет.
{Пер. Д. Веденяпина.}
Похожей, пусть и не столь высокопарно и окаменело-доисторически выраженной была философия Теккерея, которой дышат его произведения. Что мы поэты, философы и все прочие, - как не маленькое племя, - вот что он нам сказал. Венец природы? О нет, для этого мы слишком низки! На много степеней обогнали Эфта, это верно, но еще далеки от того идеала, о котором сами толкуем и какого требуем друг от друга. И за это он нас стегал, и вскрывал, и срывал с нас маски. Он проделывал это в серьезных вопросах и в мелочах, и, чтобы провести черту между серьезными вопросами и мелочами, он обобщил мелкие случаи низости и мелочности нашего времени, против которых упорнее всего направлял свою сатиру, дав им ироикомическое наименование Снобизма. Антиснобизм - вот что было его доктриной применительно к многим особенностям нашего времени и недавнего прошлого - викторианского или георгианского. Но он брал предмет более широко и обнажал глубинную, скрытую черноту и ханжество нашей, внешне вполне благопристойной жизни. И мы в отместку назвали его циником. Циник! Циник! Больше никто не назовет так Теккерея. За несколько недель, что прошли с тех пор, как он лег в землю в Кенсал-Грин, уже осветились многие его тайные добрые дела, примеры его нескончаемого доброжелательства и добросердечия, которых нам сейчас так не хватает. Циник! Как было не понять тем, кто употреблял это слово, что оно лживо. Разве закрывал он глаза на примеры благочестия и великодушия в нашей жизни, там, где достигнуто ею бесконечное превосходство над Эфтом; и разве не ликовал чуть не до сентиментальности, когда меж описаний подлости живописал и их? И разве не включал себя, на лучшее и на худшее, в это племя людей, о коем невозможно однозначное суждение? Ничего не желать, ничем не восхищаться, но лишь бродить в своем саду - благородство подобного бытия оказалось для него недостижимым. Он не считал себя лучше других. И он появлялся среди нас, здесь в Лондоне, просто, спокойно, важно, плечистый мудрец с массивной головой и седыми кудрями, и держался с нами как один из нас, хотя весил больше, чем все мы, вместе взятые, и слушал наш многоголосый гомон, изредка роняя мудро0 слово; не запрещая, а скорее поддерживая улыбкой, если мы, бывало, разойдемся и затянем его же песню
Что грустить, пока
Можно хохотать,
Петь и танцевать!
Горе не беда!
Жизнь так коротка!
А не станет нас,
Пусть другие в пляс
Пустятся тогда!
{Пер. Д. Ведепяпина.}
Да, старое дерево еще там, и те, кто уцелел, сидят вокруг него, и они пропоют эту песню в грядущие вечера, как пели и в прошедшие. Но кресло мудреца опустело. И не скоро еще Лондон, или наша нация, или наша литература увидят наследника благородного Теккерея.
ИНЕС ДАЛЛА
ИЗ НЕКРОЛОГА
Неожиданно скончался один из величайших наших писателей. Никогда уже мы не увидим благородную голову мистера Теккерея в шапке серебряных волос, возвышающуюся над всеми вокруг. Лишь два дня назад он смеялся и шутил в клубе, а вчера утром его нашли мертвым в постели. Как ни был он весел, ему нездоровилось, он жаловался на дурноту, но так случалось не раз, и он с улыбкой заметил, что скоро все пройдет. Он сказал, что намерен пройти курс лечения, который полностью вернет ему здоровье, а потому не придал значения своему недомоганию.
Обозревая теперь первые произведения его пера, мы не можем утверждать, что его слава тогда не соответствовала его достоинствам только по вине публики. Высокое мнение друзей о нем в то время, вероятно, опиралось более на беседы с ним, чем на уже опубликованные его произведения. Лишь в 1846 году мистер Теккерей явил миру все, на что он способен. Именно тогда ежемесячными выпусками начала выходить "Ярмарка тщеславия". Она взяла Лондон штурмом, столь верна была картина, столь едка сатира, а стиль - столь безупречен. Трудно сказать, который из трех романов самый лучший "Ярмарка", "Генри Эсмонд" или "Ньюкомы". Критики, возможно, отдадут предпочтение второму, и бесспорно, он выделяется наибольшей своей стройностью. Но в первом заложена удивительная жизненность, а третий обладает зрелой красотой, которая многим читателям кажется особенно привлекательной. При первом чтении "Ярмарки тщеславия" нередко возникало впечатление, будто автор - слишком уж бессердечно скептичен. Однако трудно было бы найти человека менее злого, чем мистер Теккерей, а если у кого-нибудь есть сомнения, мы отошлем его к "Ньюкомам", и спросим, мог ли написать эту книгу человек, чье сердце не было бы преисполнено доброты. Мы считаем, что среди горестей, выпавших на долю мистера Теккерея, было и сознание, что его, человека редкостной доброты, считают желчным циником.
Как ни был отточен его стиль, писал он - во всяком случае в последние годы - с необыкновенной легкостью. Словно прямо набирал страницу за страницей на типографском станке, а потом вносил очень мало правки. Его мысли облекались в слова с величайшей естественностью, особых усилий на это он никогда не тратил и с легким презрением относился к произведениям, в которых можно заметить следы таких усилий. Столь же естественным был он и в жизни. Детская простота души сочеталась в нем с опытом зрелости. Любопытно, как горячо его любили друзья и как жгуче ненавидели враги. Ненависть, которую он возбуждал в тех, кто знал его лишь поверхностно, скоро будет забыта, но душевная теплота, завоевавшая ему стольких друзей, еще долго будет сохраняться в людской памяти. У него были свои недостатки, как у любого из нас. Некоторые из них, - например, излишняя чувствительность к критике, - неизменно вызывали добродушный смех его друзей. Но эти недостатки более чем искупались истинным величием его прекрасной души. Невозможно было, оказавшись в его обществе, не ощутить вскоре всю меру его искренности, кротости, скромности, сострадательности, щепетильной чести. И эти высокие нравственные качества обретали особый вес, когда вы обнаруживали, как глубоко он проник в тайны человеческой натуры, как огромен его жизненный опыт, как велика образованность, как вдумывался он во все, что наблюдал, и как четко и изящно излагал свои мысли. Тут он был мудрец, но сердцем оставался ребенком, и когда будет написана его биография, мы твердо верим, что какая бы интеллектуальная высота ни была за ним признана, среди равных ему умом писателей не отыщется ни единого, кого сочли бы благороднее, чище, лучше и добрее него.
ЧАРЛЗ ДИККЕНС
ПАМЯТИ У.-М. ТЕККЕРЕЯ
Друзья великого английского писателя, основавшего этот журнал, пожелали, чтобы краткую весть о его уходе из жизни написал для этих страниц его старый товарищ и собрат по оружию, который и выполняет сейчас их желание и о котором он сам писал не раз - и всегда с самой лестной снисходительностью.
Впервые я увидел его почти двадцать восемь лет назад, когда он изъявил желание проиллюстрировать мою первую книгу. А в последний раз я видел его перед рождеством в клубе "Атенеум", и он сказал мне, что три дня пролежал в постели, что после подобных припадков его мучит холодный озноб, "лишающий его всякой способности работать", и что он собирается испробовать новый способ лечения, который тут же со смехом мне описал. Он был весел и казался бодрым. Ровно через неделю он умер.
За долгий срок, протекший между этими двумя встречами, мы виделись с ним много раз: я помню его и блестяще остроумным, и очаровательно шутливым, и исполненным серьезной задумчивости, и весело играющим с детьми. Но среди этого роя воспоминаний мне наиболее дороги те два или три случая, когда он неожиданно входил в мой кабинет и рассказывал, что такое-то место в такой-то книге растрогало его до слез и вот он пришел пообедать, так как "ничего не может с собой поделать" и просто должен поговорить со мной о нем. Я убежден, что никто не видел его таким любезным, естественным, сердечным, оригинальным и непосредственным, как я в те часы. И мне более, чем кому-либо другому, известны величие и благородство сердца, раскрывавшегося тогда передо мной.