Том 5. Жизнь Тургенева - Борис Константинович Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но стихи той же полосы, тою же любовию прямо или косвенно вдохновленные, украшают вполне «Вестник Европы». Сохраняются прочно и в словесности нашей. Кто кроме Жуковского мог написать такую «Песнь» («Мой друг, хранитель ангел мой…») — некий священный гимн Маше, таким восторгом, светом полный, всю жизнь потом волновавший его (да и ее):
Одну тебя лишь прославлять
Могу на лире восхищенной.
. . . . . . . . . .
Ты мне все блага на земли;
Ты сердцу жизнь, ты жизни сладость.
Любовь есть восторг, но и горечь: не зря он начинал под знаком меланхолии. Вот послание «К Нине». Смерть — уносит ли с собою и любовь? Все ли мгновенно, погибает?
О Нина, о Нина, сей пламень любви
Ужели с последним дыханьем угаснет?
В словах как бы и утешение:
О Нина, я внемлю таинственный голос:
Нет смерти, вещает, для нежной любви.
Но тон послания остро-возбужденный, взошедший на вечной печали расставания с любимой.
Мой друг, не страшися минуты конца…
. . . . . . . . . .
Я буду игрою небесные арфы
Последнюю муку твою услаждать…
Смерть бродит около. От нее надо закрыться, ее преодолеть.
«К Филалету» (Послание Ал. Тургеневу) меланхолией напоено уже вполне. Есть в нем глухой намек на судьбу собственной любви («…И невозвратное надежд уничтоженье»). Даже отдать жизнь свою за счастье близкого существа не дано: не говоря уже о счастливом завершении любви.
(Жуковский мог только еще мечтать о браке. Ничего выяснено не было, но висела угроза: родство. Маша — дочь его сводной сестры, полуплемянница. Может ли стать женою? Благословит ли на это мать?)
Все было еще впереди, а пока напряженная и обостренная, скромно-монашеская, полная творчества и труда жизнь в Москве. Среди чтения рукописей и корректур, треволнений и восторгов сердечных идет медленная внутренняя перестройка по части литературной. Основная и давняя его закваска — французская. На ней взошел он. Но уже Андрей Тургенев кое-что заронил: есть и германская литература. В 1806 году просит Жуковский (Александра Тургенева) прислать «что-нибудь хорошее из немецкой философии», «она больше возбуждает энтузиазм». Гете и Шиллера знает он довольно давно, но доходят они неторопливо, как и язык немецкий. (Первый перевод его из Шиллера «Тоска по милом» — 1807 год — говорит о неполном владении языком.)
В «Вестнике Европы» он дает все еще много места французской литературе. Печатает Шатобриана (путешествие в Грецию, Иерусалим), Жанлис, Шанфора. Как критик находится во власти Лагарпа, хотя уже и Лессинга знает. Но Германия выдвигается — для его же собственной славы и успехов. В 1808 году напечатал он балладу «Людмила», переделку бюргеровой «Леноры»: начало поэзии «чертей и ведьм». К его миру сердечному эта вещь отношения не имеет — писание чисто литературное. Бюргера ставит он еще в это время рядом с Шиллером. В гробовой и могильной балладе что-то его задело, он воодушевился, применил все к славянскому миру, соответственно облику своему кое-что и смягчил, во всяком случае, написал остро и возбужденно. Можно так или иначе относиться к «Людмиле», но считать ее вялой нельзя. В ней есть неприкрытая обветшалость, но под ветхими декорациями жива острота самого созидания. Написавший ее писал рьяно. И как с Жуковским часто случалось, менее удержавшееся в потомстве более шумело при жизни. «Людмила», конечно, имела успех: ярко, эффектно, ночная скачка с женихом-мертвецом, церковь, петухи, вместо свадьбы могила и брачное ложе со скелетом — читателям нравилось. Но во всяком случае хорошо было то, что Жуковский, хоть и через Бюргера, несколько аляповатого, подходил к германской поэзии, где для души его нашлась истинная родина. Скоро появляются уж и Гете, Шиллер, среди всего этого один лишь француз — Мильвуа с «Песнью араба над могилою коня». Здесь блеснул Жуковский двустишием-рефреном:
Сей друг, кого и ветер в полях не обгонял,
Он спит, на зыбкой одр песков пустынных пал…
— шестистопный ямб летит молнией самого коня, мчащегося в пустыне (благодаря пеонам, слогам без ударения, убыстряющим ритм: радость поэтов русских в ямбе, чем и Жуковский и позже Пушкин так упивались).
Надо считать, что двухлетие это в Москве, когда он редактировал «Вестник Европы», было для него успехом. Он много работал: поэт, новеллист, критик, статьи о театре, частию публицист и философ. Журнал на всем этом выиграл. Те, кто Жуковского из деревни вызвали, не ошиблись. Но если они думали, что так навсегда и засядет он за гранки, корректуры, чтение рукописей, исправление переводов и возню с типографией, то тут не угадали. Молодого поэта редакторство может увлечь, но лишь временно, новизной, знаком успеха, материальной удачей. Жуковский при всей и мечтательности своей и полете всякое дело исполнял добросовестно. Литературное же и подавно. Как кормчий «Вестника» был на высоте. Но не вечно же этим заниматься. Тем более, что тянуло в края белевские.
В 1810 году он Москву покидает — вновь для деревни.
Снова Протасовы
Екатерина Афанасьевна Белевом не удовлетворилась — решила перебраться в Муратове Для этого пришлось строить там новый дом.
Не без удивления узнаешь, что Жуковский, из Москвы уже возвратившийся, не только изготовил план муратовского дома, но и взялся наблюдать за постройкой — вот, ему нравилось заниматься и такими делами.
Для себя же купил небольшое именьице рядом с Муратовым, некий поэтический Tusculum. Деньги — все то же бунинское наследство, но и все очень скромное, как в Белеве: домик на берегу реки. Чистота, свет, порядок — любимые черты жизни для него. Много цветов. Перед окнами целые их террасы: ландыши, розы, тюльпаны, нарциссы. Все это сходит к реке, «едва приметным склоном». Мельница «смиренна» шумит там колесами, вздымающими жемчужную пену.
Мелькает над рекой
Веселая купальня
— он сам так описывает в стихах свое жилье, разумеется, с условностью анакреонтической. Живо изображает швабского гуся, который домик свой
На острове, под ивой,
Меж дикою крапивой
Беспечно заложил.
Здесь поселяется Жуковский, один — вроде гуся этого, но «вблизи» кое-кого. Маша теперь совсем близко. Уроков он ей более не дает, но конечно, все с нею и связано, если бы не она,