Смерть в Берлине. От Веймарской республики до разделенной Германии - Моника Блэк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выше уже упоминалось, что нацисты не могли проконтролировать, как, когда и почему берлинцы присвоили их ритуалы. Было и еще кое-что, чего они не могли контролировать: что чувствовали люди по отношению к смерти – особенно когда Германия в 1939 г. вновь отправилась на войну. Практически сразу вернулись воспоминания о Великой войне. Люди писали отчаянные письма правительственным чиновникам, спрашивая, как можно получить погибших близких домой для погребения. Может быть, Мартин Борман и воспринял такую реакцию как свидетельство психоза, но она была, несомненно, вызвана опасением снова потерять тела умерших. Мертвые тела – то, как берлинцы относились к ним и к телам «чужаков», как они пытались защитить и почтить или же обесчестить их, какие воспоминания или опасения они вызывали, – вот что составило тему этой книги. Очевидно, что среди наиболее сильных страхов, которые вызвало начало Второй мировой войны, был страх еще раз потерять тела умерших на поле боя.
Но пока войска Германии побеждали, на берлинцев воздействовал язык героизма и жертвенности; тем или иным образом жители города демонстрировали, насколько высоко они ценят смерть на войне. Они признавали – конечно, одни с бóльшими сомнениями, чем другие: эти смерти – это жертвы ради нации, принесенные во имя достижения ее цели – создания нового порядка и новой Европы. Период между 1939 и 1942 – 1943 гг. характеризовался радостным волнением. Потери нации в Первой мировой были неожиданно компенсированы; Германия вновь стала сильной. В духе триумфальной мегаломании признанные режимом поэты писали длинные стихи о крови мертвых, преобразующей землю нового Рейха. Художники и архитекторы Германии планировали строительство массивных храмов для павших, которые обозначили бы территорию новой Германии телами мертвецов. Смерть должна была перечертить карты и перестроить пространство. А этой реконструкции пространства соответствовали массовые убийства и операции по этнической чистке в Польше, затем в Советском Союзе и других странах, когда немецкие войска начинали очищать вновь покоренное Heimat, лишая жизни тех, кому не было места при новом порядке.
Однако когда дела Германии стали плохи, режим немедленно отреагировал, приведя свои коммеморативные мероприятия в соответствие с изменившимся настроением берлинцев. Эйфория победы начала уступать кошмару массовой, насильственной смерти. Totenvögel (нем. букв. птицы смерти) стали современной, городской, облаченной в униформу версией древних зверей битвы, которые в средневековых сагах предсказывали военные побоища. Какие бы связи с древним или недавним прошлым еще ни сохранялись, они рвались под напором разрушительной воздушной войны и Берлинской битвы, не имевших исторического аналога для жителей города. Берлинцы блуждали в темноте в поисках параллелей, сравнивая происходящее то со стихийным бедствием, то с библейским концом света. В условиях набиравшего мощь катаклизма нацистские лидеры стали представлять себе войну невиданным прежде образом и «хореографировать» ее исход885. Они мечтали: даже если война окажется проиграна, а это становилось все более вероятным, грядущие поколения будут оглядываться назад и благоговеть перед Германией с ее упорной волей к борьбе, с ее волей к смерти. Нацисты всегда грезили о специфически немецком рвении к смерти; теперь эта иллюзия стала делом военной политики. Падали все новые бомбы, фронт приближался к Берлину, но тем не менее в городе предпринимались тщательные меры для того, чтобы в рамках практик смерти отделить немцев от «других»; гробы резервировались для членов Volksgemeinschaft [нем. народной общности, или национального сообщества]. Берлинцы в страшно стесненных обстоятельствах изо всех сил старались воспроизводить привычные ритуалы смерти. Когда же прежняя практика стала невозможна, многие увидели в этом знак: сама цивилизация подошла к концу.
По окончании войны тела и могилы умерших на улицах Берлина стали одним из самых явных символов поражения. Размышлять об этих смертях было некогда. С несгибаемой решимостью берлинцы принялись восстанавливать город – камень за камнем. Кое-кому из современников казалось, что опыт войны и смерти почти не повлиял на них. Подавление эмоций во время войны было тем продолжительным воздействием, которое нацизм оказал на берлинцев и на немецкое общество в целом. И все же опыт войны и смерти, как я постаралась показать, отразился на послевоенной жизни в самых разных отношениях. Родственники и друзья охотно распространяли рассказы и слухи о давно пропавших без вести близких, которые однажды вернутся. Берлинцы ходили к ясновидцам и обращались к пасторам в поиске тех, кто мог бы разрешить невыносимую проблему неведения. В глубине души они воображали, что умершие вознеслись на небеса или же начали где-нибудь новую жизнь, словно еще были живы.
Нацизм сказался и на восприятии смерти спустя годы после войны. Могилы казненных в тюрьме Плётцензее все еще считались недостойными, и берлинцы возражали против строительства рядом с ними кладбища. Магистрат восстановил еврейские могилы в Вайсензее, уничтоженные во время войны, но современники рассказывали и об осквернении еврейских могил. Образы из нацистских лагерей – распространяемые в фильмах, газетах и радиопередачах – стали частью нового визуального языка смерти. Когда на берлинских кладбищах собирали для погребения обнаженные трупы, некоторые горожане сравнивали их с виденными ими фотографиями жертв нацизма в концентрационных лагерях.
В берлинскую культуру смерти в той или иной степени вмешались союзники, в основном занимавшиеся ликвидацией самых заметных следов нацизма. Весьма драматичное впечатление произвели советские власти, когда они собирали своих мертвецов и хоронили их всех вместе в Трептов-парке, на бульваре Унтер-ден-Линден и в других местах, на которые они тем самым заявляли свои права. Поминание же погибших на войне немцев, напротив, было затруднено. В Восточном Берлине публично чтить память погибших солдат запрещалось; в государстве, сделавшем своим долгом антимилитаризм и преодоление всего, за что ратовал нацизм, погибшие немецкие солдаты образовали идеологическое противоречие. Так, заведующие кладбищами удаляли подписи, указывавшие на воинские звания покойников, и надгробия с фразой «павший под Сталинградом»886. В известном смысле строительство большого кладбища в Хальбе стало сделкой с совестью. Эрнст Тейхман и ему подобные желали, чтобы погибшие были опознаны и надлежащим образом захоронены – для утешения и умиротворения родственников. Восточногерманский режим хотел помешать поминанию «участников фашистского Вермахта»887, но при этом хотел и рассеять настойчивые слухи, будто умершие просто пропали и могут однажды вернуться. К 1961 г. кладбище в Хальбе принимало до шестисот посетителей из Восточной Германии в неделю888. Тем не менее, согласно Тейхману, оно все еще оставалось безлюдным; государственные власти почти не заботились о финансировании кладбища, и могилы часто опознавались неправильно889. Когда Альф Людтке проводил исследование, посвященное памяти о Второй мировой войне в Восточной Германии, ему сообщили, что власти, к изумлению и ужасу местных жителей, часто убирали цветы, возложенные на отдельных могилах. Так продолжалось до самого конца истории ГДР890.
Опыт смерти в годы войны также мешал попыткам ГДР провести масштабные реформы погребальных практик после 1949 г. Жители Восточного Берлина помнили ужасы 1945 г. – похороны без гробов и слухи о сжигании тел совокупно, а не по отдельности, в крематории Баумшуленвега. Современники выражали опасения, смутно связанные с концентрационными лагерями и не позволявшие им кремировать умерших близких. Желание государства «рационализировать» практики смерти так или иначе спотыкалось о чувства (sensibilities) жителей, для многих из которых дешевые гробы казались угрозой благочестию, особенно после погребального кризиса. По крайней мере в 1950-х гг. новые социалистические похоронные ритуалы не прижились и нормой по-прежнему оставалось христианское погребение. Мне кажется, что у философии с предельно небольшим арсеналом представлений о загробной жизни было особенно мало шансов покорить жителей Восточного Берлина спустя какие-нибудь десять лет после Второй мировой войны, когда столь многие держались за веру – пусть слабую, пусть неоправданную, – что когда-нибудь они вновь увидят своих погибших или пропавших близких. Как заметил в 1959 г. Гюнтер Кеншерпер, свойственный его современникам «поиск смысла смерти» невозможно было удовлетворить революционными лозунгами. Отчасти это тоже ответ на вопрос, почему нацистские ритуалы смерти и идеи о ней находили, по-видимому, больший отклик у берлинцев в 1930 – 1940-х гг., чем коммунистические ритуалы и идеи в 1950-х: нацизм не стремился лишить смерть ее ауры. После двух катастрофических войн не так-то легко было принять жесткий отказ коммунистов наделять смерть каким бы то ни было смыслом.