Рассказы - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Василий замолчал и, вздохнув, сидел некоторое время, глядя расстроенным взглядом в окно.
Перед ним сидел человек, который, несмотря на голод и нищету, гнул свою линию… В Красной был герой, теперь по-другому герой. А он, Василий — точно у него стремена из-под ног выскочили, и никак их нащупать и поймать не может. И никакой линии у него нет. И какая тут к черту линия, когда лучший друг приехал, душу ему до самого нутра разворошил по-настоящему, а она вон целый скандал подняла. И сейчас ходит, как черт, злющая.
И Василий заметил, что как только он оставался с Петром один на один, так он его уважал и ставил выше всех этих своих зятьев и сватьев, потому что этот человек в своей жизни такое понял, что другим, может, и никогда не понять. А как только он видел его при зятьях, так прежде всего бросались ему в глаза грязные худые башмаки, нелюдимое молчание, и он казался не то блаженным каким-то, не то вовсе дурачком. И Василий даже стыдился сам перед собой, а в особенности перед женой, того, о чем говорил с Петром.
Обедали они вдвоем, потому что жена Василия ушла куда-то, сказав Степаниде, чтобы ее не ждали. Василий понял, что она нарочно ушла, чтобы не сидеть за столом с Петром.
И опять он почувствовал злобу против жены и даже порыв наорать на нее самым жестоким образом, потому что действительно же возмутительно ценить только тех, у кого карман толстый да брюхо здоровое, а не таких, которые…
Жена пришла, когда они кончили обедать. Она, не оглянувшись на них, не сказав ни слова, прошла в спальню.
— Ну, мне надо отправляться, — сказал Петр, — спасибо за хлеб-соль.
— Ну, вот еще что скажешь, какая тебе хлеб-соль, я всегда тебе рад, говорил Василий, чувствуя, что жена стоит сейчас в спальне и слушает все, что он говорит. Нужно было крикнуть Сеньке, чтобы он запрег лошадей. Но в это время жена, не выходя из-за перегородки, крикнула:
— Пошли лошадей-то за матерью, она хотела нынче приехать, неужто уж о родных вспомнить сам не можешь?
— Ах, ты, досада какая! — сказал Василий, почесав свой затылок. — Как же быть, я тебя-то хотел отвезти…
— Ничего, я пешком дойду, — сказал Петр, натягивая на себя свою обтрепанную ватную куртку.
— Да как же ты пешком… как досадно, что еще лошадей нету…
А сам думал о том, что жена слышит, что он сказал: «досадно», и причтёт ему за это словечко, как ему досадно, что за кровными родными приходится лошадь посылать.
— Прощай, — сказал Петр, захватив с лавки свой мешочек с книгами, и одну секунду он посмотрел Василию в глаза. — Прощайте… — прибавил он громче, обратившись в сторону спальни. Василий заторопился, засуетился, крепко пожал руку своему другу и пошел провожать его на крыльцо. Жена деланно приветливо крикнула из спальни:
— До свидания, извиняюсь, что не могу выйтить.
На дворе стояли ранние осенние сумерки, когда безлистые голые деревья неподвижны, на деревне кое-где загораются тусклые огоньки, над мокрым полем висит туман, и деревня со своей грязной улицей, водовозками, воротами и бродящими без призора лошадьми кажется забытой и отрезанной от всего мира.
Петр пошел вдоль улицы, стараясь идти по кромочке, около изб, но часто нога в худом башмаке соскальзывала с нее и попадала в грязь.
Около последней избы сидел какой-то старичок в полушубке, в бараньей шапке и валенках по-зимнему, и насасывал трубочку.
— Ай ты, милый, идешь? — спросил он, когда Петр подошел к нему ближе.
Петр узнал в нем своего случайного знакомого, который подвез от станции.
— Да, я, — ответил Петр.
— В науку опять, значит?
— Да, надо…
— Так… Ну, давай бог…
Старичок почему-то внимательно посмотрел на мешочек Петра, где у него были книги, и сказал:
— Подожди-ка маленечко.
Старичок поднялся с завалинки и, переступив валенком через высокий порог, скрылся в сенцах.
Петр остался ждать. Потом оглянулся кругом и долго смотрел на убогие, покривившиеся крайние избы, растолченную грязь улицы, которую уж покрывала осенней темнотой надвигавшаяся ночь, потом почему-то посмотрел на свою куртку и башмаки, как будто они вместе с этой грязью и заброшенностью деревни говорили о его собственной заброшенности, бесприютности среди людей, которым чуждо все то, чем он живет.
Старичок вернулся. Вынул что-то из-под полы и, подавая Петру, сказал:
— Возьми-ка ситничка краюшечку пожевать дорогой. — Петр почему-то сначала отдернул было руку, но потом решительно взял.
— Спасибо, старик, — сказал Петр. И пошел.
За деревней стало сразу холоднее. В бок вдруг подул сухой ледяной ветер, и грязь дороги стало охватывать морозом. Через несколько времени небо прочистилось, обещая холодную морозную ночь.
Петр дошел до леса и, как будто что-то вспомнив, связанное с этим местом, взглянул на искрившиеся в бесконечной высоте звезды, потом, криво усмехнувшись, посмотрел на краюшку хлеба. Но сейчас же, вдруг весело рассмеявшись, сказал:
— Э, к черту! Не в этом суть…
И бодро зашагал в своих рваных башмаках по обмерзающей, твердо-скользкой грязи.
Печаль
IВот опять я в своем одиночестве. В далеком уголке среди лесов. Я отыскал себе это местечко, чтобы уходить сюда от городской суеты и мелькания лиц человеческих.
За лесом, на широком расчищенном пространстве стоит двухэтажная дача. И когда идешь по лесу, то в просвет дороги еще издалека виднеются ее белые трубы, березы у окна и елки у балясинка. А за домом, через поле — дорога в лес. И никого кругом.
Хорошо, если есть такое место, куда можно забиться иной раз от всего на свете. Теперь это мне особенно пригодилось.
Мои милые хозяева трогательно заботливы. Они присматриваются ко мне и спрашивают, почему я так переменился. Я стал совсем не тот. Может быть, у меня какая-нибудь большая утрата?
Хуже всего, когда спрашивают. И я, отвернувшись к окну, чтобы не видели моего лица, говорю, что у меня нет никакой утраты. Все так, как было. Просто со мной случилась небольшая история, самая обыкновенная. Она задела меня одним только краем. Я как-нибудь справлюсь, и это пройдет.
IIЗаходящее весеннее солнце золотит красным золотом верхние окна дачи, верхушки еще безлистых берез и медленно умирает на стволах дальних сосен.
Я беру из-за двери ружье и иду бродить по опушкам.
В апрельском воздухе тишина и весенняя сырая мягкость. В лесных оврагах еще лежит снег, и в чутком воздухе на заре слышно журчание последних лесных ручейков.
Прислонив к старой березе ружье, я сажусь на пень у заросшей просеки, по которой идет дорога с двумя старыми канавами по сторонам, и смотрю кругом.
По ту сторону оврага за частым осинником заходит солнце. Обнаженные вершины осин по-весеннему четко виднеются на красноватом фоне заката, который отражается в лужицах от стаявшего снега меж старых пней и кустов порубки.
На груди у меня под курткой шуршит бумага. Это одно письмо, которое я получил на днях, и оно случайно завалялось в кармане. Конверт уже совсем мягкий и протершийся на сгибах.
Этих писем я получать больше не буду…
В пустынности старой дороги, в весенней тишине оживающей природы есть какая-то боль и неясная надежда. И я напряженно прислушиваюсь к каждому звуку, как будто чего-то жду.
Какая-то поздняя птичка однообразно свистит в чаще. Пахнет сырой землей и в теплой струе, потянувшей с поля, — медовым запахом цветущей ивы.
Она растет близко около меня, на заросшей канаве у дороги. Я подхожу к ней и принюхиваюсь к нежно-медовому запаху ее цветов, похожих на вербу, но пушистых и осыпанных желтоватой пыльцой.
Первый запах весны…
Между прочим, в этом письме сказано, что человеку суждено проклятие: подниматься ввысь и жить всей полнотой души своей один короткий момент. А потом от всего остается одна только печаль, печаль о прекрасном, жить которым постоянно не хватает сил. Он во всей полноте чувствует его только тогда, когда оно еще не приходило или уже ушло.
Да, это верно.
Я, задумавшись, долго стою на дороге, смотрю на темнеющее небо, на тихо застывший к ночи лес, потом, повернувшись, иду темным лесом в свой одинокий приют.
В вышине надо мной стоит светлый рог молодого месяца, и рядом с ним горит еще неоглядевшаяся бледная звезда.
IIIСегодня холодный ветер нагнал свинцовых осенних туч, и к ночи застучал в окна сердитый дождь.
Я даже попросил затопить печку, а то ветер продувает выставленные рамы, отставшие стекла дрожат, и, должно быть, от этого такая нестерпимая тоска.
Горит огонь. Красноватые отблески дрожат на ножках стола и кресел. Я хожу по комнате из угла в угол, потом останавливаюсь, смотрю на огонь и говорю себе:
Что же случилось?.. В сущности, самая простая история. Я как-нибудь на свободе разберусь в ней; и ее можно будет забыть. Но, господи боже мой, сколько иногда может быть боли в самой простой истории! В особенности, когда разбираться в ней уже бесполезно…