Рассказы - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горит огонь. Красноватые отблески дрожат на ножках стола и кресел. Я хожу по комнате из угла в угол, потом останавливаюсь, смотрю на огонь и говорю себе:
Что же случилось?.. В сущности, самая простая история. Я как-нибудь на свободе разберусь в ней; и ее можно будет забыть. Но, господи боже мой, сколько иногда может быть боли в самой простой истории! В особенности, когда разбираться в ней уже бесполезно…
Весной, когда бываешь один, всегда такое чувство, как будто нет чего-то самого главного. В тоске ждешь его и не знаешь, в чем оно.
Неделю тому назад у меня было такое же чувство. Я бродил без цели по городу и зашел в знакомый переулок, где стоит один высокий красный дом.
Этот дом мне очень знаком. Три года назад, весной, я переждал в нем грозу. Перед вечером, когда я там был, надвинулась страшная черная туча, какой я не видел никогда, закрыла тяжелым крылом солнце, и загремел оглушающий гром с жуткими взблесками молнии, и теплый ливень пролился на землю.
Как же я тогда мало чувствовал!.. Может быть, один короткий момент. И какая гложет печаль, когда с тоской говоришь себе, почему же я со всей силой чувствую это теперь, когда у меня ничего уже нет?..
Я стоял неподвижно, смотрел на знакомую дверь и говорил себе:
«Так, значит, это было. Только тогда я не почувствовал, не почувствовал с той силой, с какой чувствую сейчас, когда уже все прошло…»
И как можно было не чувствовать! Запах дождя в потемневшей комнате, большой букет мокрых полевых цветов на столе и женскую руку, которая испуганно схватывала мою руку при каждом взблеске молнии и ударе грома?
А вот не чувствовал…
Суждено человеку проклятие…
IVЯ встретил ее случайно. В том же переулке. На другой уже день.
Как все-таки запоминаешь даже и то, чего в свое время не чувствовал: за сотню шагов узнал ее походку и тонкий овал лица, затененного полями шляпы.
Знакомые большие глаза взметнулись на меня, тонкая кожа щек покрылась внезапно бледностью, потом горячим румянцем. А рука в черной перчатке из-под накидки сделала движение точно от испуга или волнения прижаться к груди.
Я подумал о том, что эта встреча, очевидно, ничего не дала ей, кроме испуга.
Мы растерянно поздоровались и пошли вместе, не находя, о чем говорить.
И о чем будешь говорить, когда теперь около нее другой человек? И, быть может, он так же равнодушно входит в эту дверь, как входил когда-то и я. А теперь я так напряженно смотрел на нее, на эту дверь, точно старался запомнить навсегда ее ручку…
Медную, прибитую наискось ручку…
— Я брожу без дела, — сказал я, чтобы не молчать, — сегодня хороший вечер, был на берегу реки, сидел от нечего делать на одном старом пне, а теперь брожу по всем улицам и переулкам.
— А почему я вас встретила в этом переулке? — говорит она.
Я быстро оглядываюсь на нее. Но передо мной только знакомый опущенный профиль. Глаза ее не глядят на меня. Она внимательно смотрит под ноги, чтобы не споткнуться на неровностях мостовой, так как в это время мы переходим переулок к красному дому с зеленой дверью, ручку которой я успел теперь запомнить уже навсегда.
— Мне было немножко тоскливо сегодня и захотелось пойти туда, где есть люди, — говорю я.
Она подняла голову в тот момент, когда ее маленькая рука в перчатке взялась за ручку двери, и взглянула на меня.
Глаза наши встретились, помимо смысла наших слов… Те же глаза, и смотрят на меня так же, как тогда.
Мы вошли в подъезд и поднялись на один поворот лестницы кверху. Я сделал движение идти выше, к той площадке, где ее дверь, на которую я вешал записки, когда не заставал ее дома.
Но она остановила меня рукой и, печально взглянув на меня, сказала едва слышно:
— Там другой…
Вот об этом-то я и забыл, что теперь там — другой.
Мы остались на площадке. Мы ничего не говорили друг другу. Да и что тут скажешь, когда площадкой выше, за знакомой дверью — другой?
Я думаю, на двери там и сейчас еще целы следы булавок, которыми я прикалывал свои записки.
— Помните, как я булавками записки прикалывал? — сказал я, силясь улыбнуться.
Ее рука, машинально-ласково гладившая мою руку, вдруг остановилась и крепко сжала ее, точно от перехватившего ее горло дыхания.
А у меня как-то неприятно зачесались глаза, и я поскорее отвернулся.
Она вдруг обхватила мою голову обеими руками, стараясь повернуть ее к себе. Потом до боли прижалась щекой к моей щеке, и губы ее шептали:
— Понял теперь?.. Понял, что было?
Она, отстранившись, взглянула на меня, откинув с плеча шелковую накидку, и хотела улыбнуться. Но губы ее задергались, сделав ее совсем некрасивой, и она поспешно спрятала голову, уткнувшись лицом в мое пальто, и со всей силой сдавила мне руками шею.
— Понял… — ответил я.
И оба мы стояли где-то на площадке лестницы, как бездомные, потерявшие то, что когда-то так было доступно.
VЕе глаза смотрят на меня сквозь сверкающие в них слезинки, рука ее сжимает мою руку, как какое-то вновь найденное сокровище, и она говорит:
— Благословляю судьбу за то, что она дала мне пережить такое острое счастье! И разве не счастье узнать, что все, что когда-то было, то действительно было. Она есть! Без этого сознания нельзя жить человеку.
— А тот, другой? — говорю я тихо.
— Ах, милый, ну, как ты можешь?! Да разве это то? Что может дать этот человек, кроме ощущения прочной опоры?! Это земля. А душе человеческой нужно небо. И ты мне его дал.
Ее прекрасные глаза борются между улыбкой и слезами. Слезы побеждают. Они, прорвавшись, пролились через ее длинные ресницы.
Я тихо глажу ее по спине и говорю:
— Ну, зачем же… зачем, когда мы нашли самое главное? Теперь оно у нас будет всегда. — И стараюсь поднять за подбородок ее заплаканное лицо.
Она взглядывает на меня с мокрыми щеками и ресницами и, улыбаясь, говорит:
— Это от счастья. От безумного, бесконечного счастья. Ведь перед нашим разрывом ты приходил ко мне равнодушный, спокойный и все молчал, как он теперь… И вдруг — твои слезы… Я видела твои слезы. Милый мой! Женская душа отдаст за это всю свою жизнь.
«Не опора ей нужна, а вот это, что у нас было», — думаю я с болью тоски о невозвратном и говорю:
— А грозу помнишь?
— Помню грозу, помню! Словно сейчас чувствую этот запах дождя на твоих руках. Это было восьмого мая. Ровно три года назад.
— Да, идет четвертая весна.
Она машинально повторяет:
— Четвертая…
— То, что мы нашли теперь, начинается с четвертой весны… — говорю я.
И, очевидно, мысль о возможности близкого счастья была для нее так неожиданна, что она побледнела, закрыла рукой глаза и несколько времени стояла, прислонившись головой к стене.
— Завтра же я все скажу ему и напишу тебе, — говорит она.
На верхней площадке с раскатистым гулким эхом стукнула дверь. Она вздрогнула. Ее рука торопливо, испуганно, как при последней минуте, схватила мою руку. С секунду она смотрела в мои глаза полными тоски и боли глазами и вдруг, прижавшись своими губами к моим губам, поцеловала меня со всем исступлением женской любви и страсти.
Закрыв лицо руками, она как бы с болью оторвалась от меня и вбежала на лестницу.
— Пришлю письмо… — шепнула она, перевесившись через перила.
VIВ Серебряном Бору, почти у самого берега, над обрывом, есть один старый пень.
В нем нет ничего особенного. Но по вечерам здесь хорошо сидеть. Внизу река. А по загибающемуся ее берегу вдали видны прячущиеся в соснах дачи, и на стеклах их горят последние лучи.
Я прохожу по знакомой дорожке под редкими соснами, меж которых навстречу мне идут еще теплые лучи солнца. Сворачиваю по берегу налево и нахожу наконец этот пень.
Старик все тот же. Он несколько прочней человеческого счастья.
Как странно создан человек: когда ты счастлив, то все тебе кажется кругом живым. И вот я сажусь на этот пень и, как живого, глажу его с нежной лаской рукой.
У него с боку отвалилась кора, и я поглаживаю его по этому гладкому, еще теплому от солнца боку, и шепчу:
— Ты помнишь? — Это было три года назад. Знаешь, о ком я говорю? Ты ее держал на себе, а я сидел рядом на траве и читал ей что-то… Солнце вот так же заходило. Над лугом стелилась длинная полоса тумана или дыма. Река была спокойная и тихая, и по ней ходили круги. Помню еще, прошли мимо какие-то люди в картузах.
И вот, старина, какие мы странные… Как что-то у нас в руках, то душа спит, она слепа и холодна. А вот когда вырвут у тебя, когда уж не смеешь подойти, а стоишь да издали смотришь, — вот тогда только почувствуешь…
Почувствуешь, что ты потерял. Вечная история.
И так вот мы проживаем свой век, нераскрытыми, равнодушными глазами смотрим перед собой и умираем, ничего не благословив. А ведь в жизни есть такая радость, старик, от которой люди плачут… И с этими слезами не сравнится никакое счастье.