200 километров до суда... Четыре повести - Лидия Вакуловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все равно о том, что было, никто не узнает. — Тюриков уже сидел на табуретке. — Я не скажу, вам тоже невыгодно говорить. Значит, никто не узнает. Но будем откровенны. Вы считаете меня негодяем. А я думаю иначе. Вот вы красивая, умная, защищаете чистоту морали. А жизнь есть жизнь. И чистоты в ней мало. Да и что плохого в том, что захотелось обнять красивую девушку.
И оттого, что Тюриков произносил все это открыто, ничуть не смущаясь, выдавал свои мысли за непреложную истину, он стал просто невыносим.
«Отличный работник, деловой человек!» — вспомнила Ася слова пожилой бухгалтерши торговой базы. И тут же почти грустно подумала: «И такая гниль».
— Вот что, Тюриков… — Она сняла полушубок, повесила на прежнее место. — Я, конечно, останусь. Но если вы приблизитесь ко мне, имейте в виду, я плюну вам в лицо.
И она демонстративно уселась за столик — напротив Тюрикова. И смотрела на него тоже демонстративно — вызывающе.
«Ну, какую гадость вы еще скажете, — говорил ее взгляд. — Говорите, пожалуйста. Мне теперь все равно. Я вас презираю».
Тюриков тоже впился в нее глазами. И в этих глазах тоже был вызов: дескать, попробуй-ка, переубеди меня!
Ася не выдержала этого поединка взглядов, отвела глаза в сторону, а когда снова посмотрела на Тюрикова, увидела самодовольную ухмылку на его лице. И вдруг… Она даже испугалась того, что пришло ей в голову. Она сама не поняла, почему именно в эту минуту вспомнила о фотографии. Фотография, которая подписана Никите Буренкову… Почерк на фотографии и почерк… анонимного письма… один и тот же почерк.
— Скажите, Тюриков, зачем вы сами на себя писали анонимку?
Лицо Тюрикова стало медленно багроветь: сперва щеки, потом лоб, шея…
— Что? — глухо спросил он.
— Анонимку, которую я вам читала, — повторила Ася, — ведь вы сами написали?
Руки Тюрикова лежали на столе. И эти руки начали сжиматься в кулаки. Тюриков тяжело поднялся. Огромный, с багровым злым лицом, с большими кулаками, он возвышался над столом в двух шагах от нее. Асе стало страшно.
«Зачем я сказала?.. Зачем?..» — было первой ее мыслью в эту минуту. А в следующую минуту она громко произнесла:
— Даже если вы сейчас меня убьете, все равно анонимку писали вы! — Ни один мускул на ее лице не дрогнул, когда она говорила это. — Но вы этого не сделаете, потому что на базе все знают, что я у вас. А потом — убить человека труднее, чем изнасиловать женщину.
Позже она сама удивлялась, откуда взялось у нее в то время столько смелости, откуда появилось такое хладнокровие и такая выдержка.
Рассказывая на следующий день обо всем Бабочкиной, Ася говорила, что в ту минуту она так испугалась Тюрикова, была так уверена, что он набросится на нее с единственной целью — задушить, что начала нести всякую чепуху, лишь бы не выдать своего страха. Но Тюриков не сделал к ней даже шага. Он повернулся и ушел в комнату.
Гораздо позже из комнаты донесся тревожный голос Тюрикова:
— И что вы теперь напишете?
— Я еще не решила, — сухо ответила она ему из кухни.
19
Пурга ломится в дом Опотче. И не понять: то ли это она рыдает за стеной, то ли за стеной заходится в плаче соседский ребенок. Не понять, пурга ли колотит в стену или кто-то стучит в нее кулаком…
Асе Николаевне снится, будто в стенку стучит соседка. Она не видит ее лица, но слышит ее далекий, как из подземелья, голос. «Ни щепотки молока нет», — жалуется соседка. А другой, мужской голос совсем рядом отвечает: «У меня молока не бывает. Я не пью молоко». — «Что же мне делать?» — с отчаянием спрашивает женщина. «Что делать…» — эхом отзывается мужской голос.
Ася Николаевна ворочается на койке. На секунду она открывает глаза, как в тумане, видит Опотче. Он стоит посреди комнаты и натягивает на себя еще одну кухлянку.
«Замерз», — соображает Ася Николаевна.
Просунув голову в кухлянку, Опотче кивает ей: спите, мол, спите. Асе Николаевне хочется спросить у Опотче, почему это у соседки такой беспокойный ребенок — всю ночь плачет. Но веки ее сами собой смыкаются, Опотче куда-то пропадает.
…Пурга ломится в дом Опотче. И не понять: то ли это она грохочет дверью, то ли кто-то хлопает дверью, покидая дом…
Ася Николаевна снова видит сон. По комнате ходит Опотче, от двери — к плите, от плиты — к столу. Тяжело бухают по полу его мягкие торбаса: «бух, бух, бух…» Словно Опотче нарочно подковал торбаса, чтоб все слышали, как они грохают. И вдруг он начинает стучать кулаками и кричит не кому-нибудь, а ей, Асе Николаевне: «Я найду молоко!». А кто-то другой, не она, нет, какая-то другая женщина, лица которой она не видит, тихо просит его: «Не надо. Разве можно? Не надо…»
Так бывает часто. Ты спишь, тебе что-то снится, и ты во сне понимаешь, что все это снится, что стоит тебе проснуться, и все, что только что снилось, растает, исчезнет. Иногда тебе нравится твой сон, и ты продолжаешь спать дальше, боясь потревожить свое видение. Иногда ты заставляешь себя проснуться, поднять голову, открыть глаза, чтобы отогнать неприятный, страшный сон. Иногда как хочешь, так и поступаешь ты со своими снами. Хочешь — смотришь их, не хочешь — гонишь прочь.
Ася Николаевна не хотела смотреть дальше свой сон. Она сделала над собой усилие, оторвала от подушки голову, открыла глаза и окликнула Опотче. Никто не отозвался.
Она позвала громче.
В комнате было тихо. Тихо и темно. Только у соседей по-прежнему плакал ребенок. Вероятно, в плите догорел уголь, потому что чугунная дверца не излучала больше красный свет. Но в комнате было тепло. И, возможно, поэтому голова сама тянулась к подушке.
«В сени вышел», — подумала Ася Николаевна, натягивая на голову одеяло, чтобы не слышать, как плачет соседский малыш.
…Пурга ломится в дом Опотче. И не понять, то ли это она хохочет под окнами, то ли это в доме смеются люди. Не понять, пурга ли это заводит на разные голоса разговоры или это в доме разговаривают люди, каждый своим голосом.
Ася Николаевна спит. И во сне слышит, как где-то рядом громко разговаривают. И понимает, что это не сон. Это живые голоса: мужской и женский. И в эти голоса вплетается еще чей-то голосок, тоненький, точь-в-точь комариный писк. Надо проснуться… Надо во что бы то ни стало проснуться… Ведь кто-то же пришел к Опотче… Кто-то пришел к нему в пургу… Кто-то… Ну вот, еще одно усилие, и можно открыть глаза…
В комнате светло красным светом — от плиты. Сколько же она спала, если плита так успела раскалиться? Наверное, несколько часов. И тихо в комнате. Только дребезжит на полке посуда. А где же люди, голоса которых она слышала?
«Показалось, что ли?..»
Ах, вот оно что — это у зоотехника разговаривают. Теперь смеются. Опять что-то говорят. Женский голос. Мужской…
— Агу-гу-гу. Агу-у-у, — нараспев тянет женщина и смеется.
— Гу-гу-гу-у, — тянет мужчина и тоже смеется.
«Опотче… — узнает по голосу Ася Николаевна. — Как же он там очутился?..»
Голоса на мгновение умолкают. Потом опять женщина весело тянет:
— Агу-гу-лечки, гу-гу-лечки…
— Гу-гу-гу, — подтягивает ей Опотче.
И вдруг слышится тоненький, взвизгивающий, восторженный голосишко:
— И-и-и, и-и-и, — выводит голосишко.
Женщина и Опотче хохочут.
«Ребенка развлекают, — догадывается Ася Николаевна. И думает об Опотче: — Надо же, пошел успокоить ребенка. А мать не могла…»
А веки у Аси Николаевны все-таки тяжелые. Голова клонится к подушке, и рука сама собой натягивает на голову одеяло. Чтоб не слышать, как звенит на полке посуда, как гудит в плите, как воет за окном.
…Пурга ломится в дом Опотче. И не сосчитать, сколько раз в эту ночь просыпалась Бабочкина. Не понять, то ли снилось ей все это, то ли так было на самом деле.
20
Пурга ломится в танкер…
Белые волны перекатами обдают палубу. Раскачиваются ванты. Содрогается капитанский мостик. Задраены снегом иллюминаторы…
Снег и ветер вокруг.
Ветер и снег…
И тысячи километров до Хабаровска. Два километра до поселка… И ни там — в Хабаровске, ни здесь — в поселке никто не знает, что делает временный капитан зажатого льдами танкера. Никто не знает этого ни в Хабаровске, ни в поселке…
— Товарищ старпом, ваше приказание выполнено: вся команда в салоне. Подавать завтрак или подождать вас?
Ершов смутно соображает, чего от него хочет кок.
— Товарищ старпом, — снова начинает кок, — вся команда…
Ершов провел рукой по лицу, повернулся на бок. Ну вот, теперь он хорошо видит кока и, кажется, понимает, в чем дело.
— Так как, товарищ старпом?
— Меня не ждите, — сказал Ершов.
— Вам сюда принести?
— Не надо, — ответил Ершов и широко зевнул.