Том 11. Преображение России - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с тем и летней тяге на лоно природы не могли отказать москвичи, и весьма многочисленные дачные поселки под Москвой были переполнены, и заботливые хозяйки и дачницы заготовляли на зиму варенье из клубники и поджидали землянику и малину, готовя для них сахар и банки.
А в московском религиозно-философском кружке, не особенно многочисленном, но спаянном довольно крепко, а главное, уверенном в своем глубоком постижении жизни, на все лады трактовались вопросы о логосе, об эросе, о Западе и Востоке, о немеркнущих лучах славянофильства, о «святой Руси», которую, по слову поэта, «в рабском виде царь небесный исходил, благословляя», и неизменно — о кресте на цареградской святой Софии.
Профессора и доценты и просто доктора философии и экономики сходились затем, чтобы читать в своей избранной среде пространные доклады о том, как «ясный свет логоса, словно чаша цветка в лепестках венчика, часто исчезает у нас в темном пламенении непросветленного эроса», или определять родство и противоположность Германии и России, как родство и противоположность метафизики и мистики.
И когда бородатый приват-доцент, окруженный внимательными слушателями, читал из своей тетрадки: «Германия уже прошла через зенит своего духовного развития. В ней все больше и больше гаснет пророческий дар откровения и все больше и больше оттачивается во всех областях культуры острие критической совести. Это, быть может, яснее всего видно на примере современной философии немецкой, которая из системы постижений все определеннее перерождается в систематизацию непостижимости. Россия же, наоборот, еще только восходит к своему зениту. Правда, она насквозь хаотична, но ее темный хаос светится откровением. Отрицательный же дух критики и запретительная сущность совести ей пока совершенно чужды…» — когда читал он это, то видел по лицам слушателей, что те вполне сочувственно следят за всеми изгибами его мыслей и даже иногда соглашательски кивают бровями.
Когда же он доходил до своего откровения, что причина войны с немцами заключается в Лютере, который отверг культ богоматери, и, самое главное, в том, что Гретхен не удалось замолить грехи Фауста, то уже не только одни брови, но и подбородки, бородатые они были или гладко выбритые, тоже кивали сочувственно.
В театрах Москвы в то время ставились, напротив, только летние пьесы, далекие от всякого вообще глубокомыслия, но если говорить языком московских философов, то там-то именно и царил этот самый непросветленный эрос.
Театр и сад «Эрмитаж» привлекал густые вечерние толпы москвичей фарсом «У ног вакханки — пиршество любви» и опереттой «В волнах страстей»; особо же привлекательна для публики была там «Веселая вдова», с участием артистки Кавецкой; в театре Неволина, который назывался «Интимным», шли «Свободная любовь» и «Вова приспособился», в театре «Тиволи» шел фарс «Фиговый листок», причем афиши объявляли, что актриса такая-то будет играть роль натурщицы совсем без фигового листка…
Вечером 6 июня на одном из московских вокзалов незадолго до прибытия к перрону поезда, направлявшегося в Сибирь, появились совершенно необычные пассажиры. Они подъехали к вокзалу на нескольких машинах, тесно следовавших одна за другой, и с особой торжественностью выходил из передней машины, при непосредственной помощи многих духовных лиц, сановитый густобородый старик в высоком монашеском клобуке с вышитым на нем крестом, с двумя бриллиантовыми звездами на черной шелковой рясе и с оттопыренными в локтях руками, чтобы двое тоже сановных и украшенных орденами, но рангом значительно ниже, монахов, подхватив его под руки, почтительно ввели его, с осторожностью величайшей, точно был он сделан из самого хрупкого стекла, по ступенькам широкой лестницы в настежь открытые для этого и украшенные парадно одетыми жандармами двери первого класса.
Это был Макарий, митрополит Московский, направлявшийся с двумя викарными епископами своей епархии и не меньше как с двумя десятками других священнослужителей в Тобольск на прославление «честных и нетленных останков архиепископа Тобольского Иоанна (Максимовича), со времени блаженной кончины которого исполнилось двести двадцать лет».
Телеграмма Распутина царю, полученная в ставке 25 мая, такого странного содержания: «Государю императору. Славно бо прославился у нас в Тобольске новоявленный святитель Иоанн Максимович, бытие его возлюбил дом во славе и не уменьшить его Ваш и с Вами любить архиепископство, пущай там будет он. Григорий Новых» — касалась именно этого, а на телеграфе в ставке ее совершенно не поняли и даже посылали запрос в Петроград, так ли приняли. Распутину захотелось, чтобы в его родном городе был свой святой, и слова «пущай там будет он» означали, что подлинный хозяин России не желает, чтобы мощи переносили из Тобольска куда-нибудь в другое, более видное и людное место.
Так называемое «вскрытие мощей» уже состоялось раньше, чем и вызвана была телеграмма царю, и сделано это было ставленником Распутина, архиереем Тобольским Варнавой, давшим знать особой телеграммой в Петроград Синоду, что даже и «одежда святителя, пролежавшая свыше двухсот лет во гробе, превосходно сохранилась».
Митрополит Макарий был преисполнен такой исключительной важности от своей, как мы бы сказали, командировки в Тобольск на «чин прославления новоявленного святителя», что как-нибудь притушить, преуменьшить ее, чтобы она не поражала всех без исключения на вокзале, был, как видно, решительно не в состоянии. Быть может, ему непритворно казалось, что от него самого излучается сияние святости; быть может, самый «чин прославления», который, несомненно, изучался им в своих митрополичьих покоях, стоял теперь во всем блеске в его воображении, только он, водворившись на вокзале и огражденный от остальной публики сопровождавшим его духовенством, не просто смотрел на эту публику, а взирал как-то непередаваемо запрестольно, потусторонне, надземно.
И среди публики шел густой шепот: «Митрополит!.. Митрополит Макарий!..» И многие, особенно женщины, стремились пройти и не раз и не два мимо, только чтобы поклониться почтительно тому, который взирал, как бы никого из них не отмечая, даже не видя.
Но вдруг четким строевым шагом, не то чтобы торопливым, однако и не гуляющим, прошел мимо высокий офицер в полковничьих — две полоски без звездочек — погонах, фронтовых, защитных, под цвет тужурки, и с боевым Владимиром в петлице, с Георгием на груди, — прошел, не поклонившись, не поднеся руку к козырьку фуражки, без любопытства скользнув глазами по толпе духовенства. И потусторонне взиравший митрополит заметил это, и вслед прошедшему полковнику загремел его совсем не слабый, хотя и хриповатый голос:
— Не-ве-жа!.. Эй, ты, не-ве-жа!
Полковник оглянулся на крик, чтобы посмотреть, кто и на кого тут, на вокзале, так кричит, и увидел, что на него глядят возмущенно не только надземные глаза митрополита, но и всего синклита около него и даже всех дам из публики. У него был вид человека, удивленного настолько, что как будто несколько мгновений он решал про себя, действительность ли перед ним, или он как-то неожиданно для себя заснул на ходу и видит какой-то сон.
Но снова раздался тот же сановный голос:
— Не-ве-жа! Ты почему это не отдаешь мне чести?
Полковник покраснел мгновенно во все лицо, сравнительно еще молодое или моложавое, во всяком случае не позволявшее дать ему больше сорока лет, и сказал громко и отчетливо, как перед строем:
— Невежа вы, ваше преосвященство, потому что мне «тычете», хотя я — командир полка! О том же, обязан ли я отдавать вам честь, где-нибудь справьтесь, и узнаете, что не обязан!
Сказал, повернулся и пошел дальше. Однако следом за ним тут же поспешно, с особо деловым видом, ринулся, раздвигая толпу, жандармский подполковник в парадной форме, при орденах и в белых перчатках.
Он догнал его уже в конце коридора, отделяющего зал первого и второго классов от зала третьего класса.
— Господин полковник, минуточку, очень прошу! — заговорил жандарм, запыхавшийся, но требовательный.
— Чем могу служить? — спокойным тоном спросил полковник.
— Вы сказали, господин полковник, что вы — командир полка; позвольте узнать, какого именно?
— Получил в командование четыреста второй Усть-Медведицкий полк сто первой дивизии, — ответил, ничуть не смутясь, полковник.
— Четыреста второго полка сто первой дивизии, — повторил жандарм, быстро занося это в записную книжку. — Так, а фамилия ваша, будьте добры?
— Фамилия моя Добрынин, имя-отчество — Михаил Платонович.
— Так, так, — записывая, бормотал жандарм. — А стоянка вашего полка где именно?
— Мой полк на Юго-западном фронте, в составе одиннадцатой армии, — сегодня я туда еду.
— Едете на Юго-западный фронт с тем поездом, который сейчас подойдет? — быстро, но как бы между прочим спросил жандарм.