Полное собрание рассказов. 1957-1973 - Ирвин Шоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тиббел не отрывал глаз от любовников: они вызывали у него зависть и восхищение. «Как все же здорово быть французами, — подумал он, — и не стыдиться охватывающего тебя желания, демонстрировать это честно и откровенно, в этом подъезде, где все же ходит народ». Ах, если бы только он все свои ранние формирующие характер годы провел здесь, в Париже, а не в Эксетере!
Тиббел отвернулся. Поцелуи любовников в арочном подъезде через улицу волновали его. Он попытался снова взять в руки книгу, почитать, но из этого ничего не вышло, — перед глазами возникали одни и те же строчки: «Чудный запах исходил от этой большой благоуханной любви, он проникал всюду, пропитывая нежным ароматом ту чистую, без всяких примесей, атмосферу, в которой ей так хотелось жить».
Он отложил книгу в сторону. Ему было куда больше жаль самого себя, чем Эмму Бовари. Ладно, он займется совершенствованием своего французского в другой раз.
— Ну и черт с ним, — громко, вслух, сказал он, принимая окончательное решение. Сняв трубку с рычага на полке, уставленной снизу доверху немецкими книгами, он набрал номер междугородней и назвал оператору номер телефона Бетти в Нью-Йорке на своем подчеркнуто отчетливом, аккуратном, хотя, конечно, явно не улучшенном французском, который он учил два года в Эксетере и еще четыре в Суортморе. Телефонистка попросила его не вешать трубку, сказала, что, если представится возможность, она соединит его с абонентом немедленно. Он чувствовал, как его слегка прошибает пот, и было очень приятно от мысли, что будет разговаривать с Бетти всего через пару минут.
У него было такое предчувствие, что сегодня ночью он скорее всего сумеет сказать ей что-то весьма оригинальное и даже историческое, и ради этого он даже выключил свет, потому что в темноте мог выражаться более свободно, без всякого стеснения.
На линии вновь послышался голос оператора. Она сообщила ему, что немедленно соединить с Нью-Йорком его не может и что ему придется подождать. Тиббел, посмотрев на светящийся циферблат своих часов, попросил ее попытаться еще раз. Прижав трубку к уху, он откинулся на спинку стула с полузакрытыми глазами. Тиббел пытался мысленно представить себе, каким будет голос Бетти, как он будет звучать с того берега океана, как она выглядит сейчас, удобно устроившись на диване в своей крохотной комнатке на двенадцатом этаже в доме на одной из нью-йоркских улиц, как держит трубку в руке, как говорит по телефону. Он был знаком с Бетти всего восемь месяцев, и если бы не эта неожиданная командировка в Париж два месяца назад, то удобный момент обязательно подвернулся бы и он сделал бы ей предложение. Ему уже около тридцати, и если он собирался когда-нибудь жениться, то нужно было поторапливаться.
Расставание с Бетти стало для него тяжким, нагоняющим тоску испытанием, и только лишь благодаря своему железному самообладанию ему удалось все же сладить с собой и пережить тот последний их вечер перед разлукой, когда он вполне мог рискнуть всем на свете и попросить последовать за ним на следующем самолете. Но он гордился тем, что он человек разумный, здравомыслящий, а его появление на новом, возможно, временном месте в сопровождении новой жены никак не увязывалось с его представлениями о рассудочном мужчине. Поступать так он не имеет права. Тем не менее его томление и то удовольствие, которое он получал от размышлений о ней часами, вызывали у него чувства, которые прежде он никогда не испытывал. И вот сегодня ночью ему вдруг захотелось сделать ей решительное и недвусмысленное предложение, которое прежде не мог произнести вслух из-за своей робости и стеснения. До сих пор Тиббел довольствовался тем, что писал ей ежедневно по письму и еще звонил в ее день рождения. Но сегодня он был бесповоротно настроен насладиться нежными звуками ее голоса и своим собственным признанием в любви.
Он терпеливо ждал, когда зазвонит телефон, и, чтобы время не казалось таким томительно долгим, рисовал в своем воображении соблазнительную картину. Что бы было, если бы она находилась сейчас рядом с ним, что бы они говорили друг другу, держась за руки в этой комнате, а не на расстоянии трех тысяч миль по гудящему проводу.
Он, закрыв глаза, уперся затылком в спинку стула и старательно, во всех деталях, вспоминал их прежние разговоры, скорее похожие на шепот, воображал, как он еще не раз будет общаться с ней по телефону, когда вдруг из открытого окна до него долетели чьи-то хриплые, грубые, возбужденные голоса. В них чувствовалась страстность, настойчивость.
Тиббел, встав со стула, подошел к окну, выглянул из него вниз, на улицу. Там, внизу, под ним, под светом уличного фонаря четко вырисовывались три фигуры. Эта троица, стоя очень близко друг от друга, о чем-то спорила, иногда понижая, правда, свои голоса, словно хотела, чтобы никто посторонний не слыхал их ссоры. Но иногда, забывая об этом, они срывались, и раздавались громкие, яростные, грубые взрывы гнева. Седовласый человек лет шестидесяти с лысым кружком на макушке, которого отлично видел Тиббел со своего наблюдательного поста в окне, молодая рыдающая женщина, прижимавшая к губам носовой платок, чтобы приглушить свой плач, и какой-то молодой человек в куртке-ветровке. На молодой женщине было пестрое хлопчатобумажное платье, на голове высокая прическа, отдающая дань модному стилю, заданному в этом сезоне Брижит Бардо, и этот вид делал ее похожей на откормленного, чистенького поросенка. Старик смахивал на респектабельного инженера или государственного служащего, — крепко сбитый, работяга и довольно сомнительный интеллектуал одновременно. Они окружили мотоцикл «Веспа», припаркованный перед его домом. Когда их перебранка накалялась, молодой человек любовно постукивал рукой по машине, словно заверяя себя в том, что в крайнем случае у него в распоряжении надежное средство, чтобы поскорее улизнуть отсюда.
— Повторяю, месье, — громко говорил старик, — вы — salaud1. — Когда он говорил, то в его речи встречались закругленные, почти ораторские фразы, придававшие ей самодовольный оттенок. Казалось, что этот человек давно привык обращаться к массовой аудитории.
— А я повторяю вам, месье Банари-Коинталь, — возражал так же громко молодой, — что я не salaud. — Речь его была типичной парижской уличной речью, грубой, раздраженной, сложившейся за двадцать пять лет постоянных препирательств со своими согражданами, но его внешний вид говорил о том, что он либо студент, либо лаборант, либо служащий в аптеке.
Молодая девушка все плакала и сжимала трясущимися руками свою большую, из дорогой кожи сумочку.
— Нет, ты подлец, причем наихудший из всех! Тебе нужны доказательства? — Это был явно ораторский прием. — Я могу тебе их предоставить. Моя дочь беременна. Нужно сказать, благодаря твоим стараниям. Ну и как же ты поступаешь, когда она оказывается в таком незавидном положении? Ты ее бросаешь. Ты поступаешь как козел. И чтобы причинить ей еще большую боль, заявляешь, что собираешься завтра жениться. На другой женщине.
Несомненно, их накаленная беседа имела бы для француза совершенно иную окраску, подслушай он ее, но натренированное на французских занятиях в Эксетере и Суортморе ухо Тиббела все воспринимало по-другому, он автоматически переводил французские фразы на английский, и его перевод напоминал версию школьных отрывков из трагедий Расина и сочинений Цицерона. Тиббелу казалось, что у всех французов — довольно архаичный, несколько высокопарный словарный запас, и когда они разговаривают, то произносят торжественную речь перед группой сенаторов на римском форуме или же горячо убеждают афинян убить Сократа. Но это не раздражало Тиббела, отнюдь нет, напротив, такая особенность наделяла необычным, таинственным шармом его контакты с жителями этой страны, а когда в редких случаях ему удавалось точно понять несколько слов на «арго», то это придавало особую пикантность его знаниям языка, как будто он услыхал яркую фразу Дамона Рюньона из третьего акта «Сида»1.
— Пусть нас рассудит нейтральный арбитр, — продолжал месье Банари-Коинталь, — пусть скажет откровенно, заслуживают ли твои поступки оскорбительного названия — подлец!
Молодая девушка, беременность которой еще не была заметна, стоя прямо, не горбясь, еще сильнее зарыдала.
В тени подъезда заерзали потревоженные любовники; обнаженная женская рука задвигалась, неловкий поцелуй пришелся вместо губ в ухо, мужская мускулистая рука снова покрепче обняла ее стан. Но чем можно было объяснить их телодвижения: оживлением вокруг «Веспы», вполне естественной усталостью или необходимостью варьировать игры слишком затянувшейся «любви», — Тиббел сказать не мог.
В конце улицы показалась машина, она приближалась с яркими включенными фарами и грохотом итальянского движка, но остановилась на углу, потом, резко свернув, припарковалась возле закрытой прачечной. Фары ее погасли. Теперь улица вновь была целиком предоставлена этим неугомонным спорщикам.