Дневники 1926-1927 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
NB. По опыту других, по книгам складывается так, что будто все известно, а когда начинается собственное движение чувства, то кажется, так случилось впервые в мире, и ужасно бывает думать, что я — исключение, значит, нет никакого примера, никто не поймет этого, ничто не поможет.
<Запись на полях> Приехал Лева. Был гостем князь.
20 Февраля. Явление барина.
Вчера пришел Дав. Ив. Иловайский, тяжелый, угрюмый человек, барин. Он рассказал мне как пример явления барина в народе — случай с его братом. Ему приставили к виску револьвер, стали считать: раз, два… «Погодите, — сказал он, — дайте помолиться». — «Молись!» Он помолился, повернулся, открыл грудь и говорит: «Я готов». Но они не стали стрелять.
— Как вы это себе объясните? — спросил Д. И.
— Мужеством мыши, — ответил я, — кошка бежит за мышью, но у Дурова сделано так, что вдруг мышь обертывается — и на кошку, тогда кошка бежит от мыши. А, кроме того, тут признаки «христианской непостыдной кончины живота», это убеждает.
— У него да, — сказал Д. И. — а как же у них? для них, я думаю, это было просто явление барина.
Стало очень тяжело, потому что я же сам навел Д. И-а на разговор, рассказав ему о своей теме «воскресение князя». Я хотел воскресить князя, а вместе с князем и барин воскрес. Вот почему нам не по пути с эмиграцией и, как ни противно, как ни воротит душу Маркс, придется, наверно, идти с марксистами. Это нас и держит в плену. А князь может воскреснуть только лично: князья не воскреснут, потому что вместе с ними поднимутся и баре.
Нат. Касаткина.
…и вдруг из этой, казалось, обыкновенной женщины, мимо которой проходишь ежедневно, не обращая внимания, поднялась навстречу ему живая стихия, которая, если бы уметь спросить ее в тот момент, могла бы ответить на все и всякое, и всякая попытка противопоставить ей свое нажитое лопнула бы с треском, как пощечина, или, может быть, просто даже как смех простого уличного дурака над совершенным дураком образованным.
…тут выход один: сдаться на милость, смиренно потупив глаза, это они любят и за это милуют.
А разве пережить несчастье и выйти из него с радостью ко всему живущему не есть подвиг, и может быть, более скромный, естественный, органически-жизненный, за который человек награждается истинной свободой?
Всякий бунт и скандал основан на естественной значимости каждого из нас в механизме общества (вот откуда «естественное право»).
Написать себе о вреде грамоты (в части, политграмоты): об утрате чувства души и цельности прикосновения душ.
22 Февраля. Вчера прочел «Современники» Форш с большой радостью, казалось, будто продолжаю беседу в Питере с этой веселой в печали женщиной. Интересная книга. Да, я считаю, книга должна быть непременно интересной, это главное качество книги быть интересной в том смысле, чтобы автор сдерживал печаль про себя (подвиг) и, обращенный к читателю, увлекал (жил). Один из основных признаков жизненности книги, если после чтения читателю кажется, что это про него писано. Так я взял из книги «миражи» (Иванова, Гоголя) и долго думал о своих миражах. Да, как ни вертись, а искусство, должно быть, всегда паразитирует на развалинах «личной» жизни.
Но в этом и есть особенность подвига художника, что он побеждает личное несчастье. Весь «мираж» искусства, может быть, и состоит именно в этой славе победителя личного горя. Однако эта «слава» имеет такой же органический рост, как и жизнь, и непременно подводит художника к новому горю, которое для победы себя требует подвига иного качества.
«Новое горе» состоит, по-моему, в том, что художник мастерством своим постепенно уплотняя жизнь своего духа до физического его ощущения, начинает забывать только лично-духовное (ограниченное) происхождение своего подвига, начинает забывать свой срам в первоначальном жизненном пути, свой грех считает слишком рано искупленным и объявляет свое право святого вступления в органическую жизнь уже мимо своего художества (Гоголь, Толстой — типично, а частью — все).
На этом у Форш остановка анализа, если не считать «всечеловечность» Иванова (явно пустая). Нет объяснения, почему же у всех непременно на известной ступени творчества слова обращаются в «колоды», и какой намечается из этого выход художнику. Они при этом очень любят затушевать процесс влиянием внешних условий (у Иванова «травля», у Чистякова — «маринад» Академии), это очень надувает публику, но перед совестью — нехорошо. Ведь у нас уже достаточно ярких примеров великих художников, погибающих от одних и тех же ошибок претензий своих на творчество органического мира, данного не ими же! В «Современниках» мало трагического просвета. Нельзя же удовлетворяться влиянием в будущих поколениях. Нет, в конечном надо найти бесконечное, показать людям в перспективе прекрасную кончину живота.
Вспоминаю рассказ Клавдии Васильевны о кончине мужа ее, Ивана Сергеевича («Соловья»): «Мы сидели у его постели, знали, что он умирает, а он не знал. Вдруг он говорит: «Почему я вас не вижу, милые мои, смотрю и не вижу, почему?» А у него глаза умерли, глаза вперед умирают. Мы наклонились к нему, потрогали: мертвый». После того Клавдия Васильевна говорила, будто бы пел соловей (его «Соловьем» звали), а была зима. И все слышали, все говорили друг другу: «Слышишь?» И другой отвечает: «слышу». Рассказ я не выдумал, так было в гор. Ейске. Знаю, что нам, не бывшим при кончине Ивана Сергеича, «соловей» — только галлюцинация любящих, но это не мешает ему быть «трагическим просветом» в конце «живота». Прекрасный конец, и я знаю не один такой.
Но почему же художник умирает непременно в претензиях на религию, нравственность, сверхчеловечество, всечеловечество и всякий дьявольский вздор. И я очень хорошо знаю, что Ив. Сер. умирал от враждебных микроорганизмов в его крови. Но любящие его люди про это не говорили (я даже и не знаю, какая это была болезнь). Поэтому я считаю лишним у Форш ударение на невежду в искусстве, на их травлю. Травля везде.
В этом прекрасном романе не хватает яркой фигуры победителя своего миража, трагического просвета, что, вероятно, можно бы сделать из жизни Чистякова в поправку Иванову (ведь «тюфяк» — это убийственно и гениально выдвигает в авторе женщину, только женщину).
Опять забили на войну. А мне вспоминаются атрибуты старой власти — «незыблемость». Да, вот бы власть на весь мир, чтобы действительно была совершенно незыблема, но чтобы она была открыто без-человечна, и мы бы смотрели на нее как на физическую силу, вроде как бы на электричество и пользовались ей для себя как электричеством. Пример большевиков, потом фашистов, а потом какая-нибудь всемирная с химией <1 нрзб.>.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});