Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения - Владимир Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот я как долго писала под влиянием невралгии. Но зато так все ясно и так все, все равно. Прощайте! Я не зову домой. Зачем? Надо переболеть одной: и самой легче, и вам хорошо».
«Вот чего не пойму я никогда: почему истина должна вносить зло и разлад? Разлад не с разбойниками, а с тихими, любящими людьми? В первый раз в жизни я рада была, что ты уехал. Как это больно и грустно! Но я, конечно, рада буду еще больше, когда ты приедешь… Маша эти дни все нездорова. То грудь болела, горчишники ставили, то голова страшно болела. Она совсем ничего не ест. Скоро окажется, как ее, бедную, загубили вегетарианством. Но не я ее гублю: мое дело было выкармливать маленьких, и я это сделала хорошо. А кто мое дело разделывает, тот пусть и отвечает Богу».
«Мне плохо все это время. Хотя невралгии нет, но она сидит и ждет случая разойтись. Нервы расстроены страшно, спазма слез в горле не оставляет ни на минуту; и моя живучая, энергическая, здоровая натура так и сломилась на этот раз. Хочу, хочу встряхнуться: жить, спать, думать, разобраться в жизни – и не могу. Ужас перед сумасшествием так велик, что не могу преодолеть его. И именно такие натуры, как моя, которых не сломать физически, и ломаются морально, и сумасшедшие живут бесконечно долгие годы».
Из письма Софьи Андреевны к сестре: «От Олсуфьевых сначала вернулась Таня с Верой Толстой [239] . Потом через несколько дней вернулся и Левочка с Лелей, опять так же в маленьких санках на Султане. Левочка был добр и кроток, но я не прощала и не могла долго простить тех мучений, которые он мне сделал. Но кончилось примирением и твердым обещанием никогда, ни разу не поминать прошлого. Но я, обещавши этого не делать на словах, до сих пор в сердце не забыла. Такой несправедливой, жестокой обиды, как нынешний раз, никогда я еще не претерпевала. Как нерасчетливо и неосторожно поступают люди!
После примирения пошло весело в доме. Делали все, что хотели. Приглашали гостей (т. е. все это не я, а дети), собирались вечером, ездили в Собачий театр с малышами, возили их на две елки. Дома был Петрушка Уксусов [240] и дети наряженные. Для больших мы тоже сделали веселье… Вот мы, написав предварительно письма, поехали в костюмах и масках в самые знакомые и веселые дома… Вся эта компания в шести санях, веселая, в масках, с тапершей, странствовала из дома в дом, плясала, ела, интриговала. Кое-где не узнавали, кое-где узнавали; принимали все удивительно благодушно и веселились на славу. Когда я, после интриги, снимала маску только хозяйкам дома, то все мгновенно бросались меня целовать. Были у нас и вечеринки, кое-кто собрался, пели, плясали, из горящего рома таскали сладости, гадали, воск лили, приносили петуха клевать; у кого клюнет, того желанье исполнится. Звали нас с Таней на балы и вечера; но мы ни разу никуда не ездили, только визиты делали кое-кому; еще были в концерте Рубинштейна и опять поедем».V
В начале 1886 года семью постигло большое горе: 18 января скончался младший сын, четырехлетний Алеша.
Отец и мать по-разному перенесли это несчастье.
Известно, как болезненно отзывался всегда Толстой на смерть близких, как обостряло и омрачало присутствие смерти все его мысли и чувства. Теперь же, когда живая вера соединила его с бесконечной, вневременной жизнью, придала смысл и оправдание каждому действию, каждой перемене, ничто уже не в силах пошатнуть его твердости, и величественный переход к неизвестному углубляет смысл настоящего, привнося в него торжественную напряженность. Нет больше отчаяния, есть грусть отца и непрерываемая радость жизни на новом пути. Какая перемена! Л. Н. Толстой – исключительный семьянин – не оплакивает больше собственного ребенка, и не только разумом, но всем существом своим воспринимает личное горе в свете религиозного понимания.
Наоборот, Софья Андреевна переносит испытание только как мать. От нее оторвалось свое; и она мучается почти как от физической боли. Она усматривает в этой смерти месть высшей воли за ее желание уклониться от выполнения природного материнского долга. И в эти дни, когда отец и мать душою объединены у гроба мальчика, их духовное различие особенно ярко и знаменательно.
В день смерти сына Лев Николаевич пишет В. Г. Черткову: «[То, что оставило] тело Алеши, оставило и не то что соединилось, а – с Богом, мы не можем знать, соединилось ли – а осталось то, чем оно было, без прежнего соединения с Алешей. Да и то не так. Об этом говорить нельзя. Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной и благой. Мы все соединились этой смертью еще любовнее и теснее, чем прежде. Спасибо вам за ваше письмо. Я ждал именно его. Помогай вам Бог делать общее наше дело – дело любви – словом, делом, воздержанием, усилием: тут не сказал словечка дурного, не сделал того, что было бы хуже, тут преодолел робость и ложный стыд, – и сделал и сказал то, что надо, что хорошо – то, что любовно, – все крошечные незаметные поступки и слова, а из этих-то горчичных зерен вырастает это дерево любви, закрывающее ветвями весь мир. Вот это-то дело помогай нам Бог делать с друзьями, с врагами, с чужими, в минуты высокого и самого низкого настроения. И нам будет хорошо, и всем будет хорошо».
Письмо Софьи Андреевны к сестре: «Милая Таня, слышит ли твое сердце мое горе? – сегодня я хоронила Алешу. Не понимаю, как я пишу тебе, но мне только и хочется о нем думать, говорить и писать, и потом я хочу, чтоб ты это только от меня узнала. Ах, Таня, если бы ты знала, как я терзаюсь, что меня Бог наказал за грехи. Я не хотела еще детей иметь, и вот отнят за это чудный, умненький, красивый мальчик, к которому, как это всегда бывает, я особенно привязывалась со дня на день больше и больше. Как солнышко в доме, был всегда веселый, со всеми ласковый, всеми любимый. Таня, ты понимаешь, каково мне; я не могу ничего тебе описывать, только одно могу описать, как это все было. Мучаемся мы все, что пустили трех малышей гулять; было 6° мороза и ветер. Гуляли они минут двадцать, не озябли нисколько, но погода была резкая и неприятная. Это было в среду. В четверг я ездила по делам. Приезжаю в 5-м часу домой, говорят: «Алеша продрог, весь затрясся и заснул». Я смотрю: жар. В 9 он проснулся, попросил поесть калачика; я принесла ему чаю, варенья, он намазывал калачик и ел с удовольствием, и хотя в жару, но был весел. Скоро он опять заснул, и в 10 часов начался хриплый, его обычный кашель. Я все-таки испугалась, легла в детской. Все хуже и хуже. Стала греть ему припарки, а в 7 часов утра послала за доктором, который всегда его лечил и знает его особенности [241] . Доктор посмотрел очень внимательно (приехал он в 8 часов утра) и говорит: «Опять его обычный ложный круп: делать пульверизацию, давать микстуру и припарки продолжать…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});