Тени исчезают в полдень - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну? Вижу ведь — точит что-то внутри. А от думы да угрюма первое лекарство — дележ пополам.
— Скажи-ка, что ты о Морозове думаешь? — спросил Большаков.
— Об Устине? Да что о нем думать? Не девка…
Колесников молча вернулся на свое место, в угол. Свет от лампы на столе резал глаза. Захар почти не видел Филимона и переставил лампу на другой конец стола.
— Понимаешь, Филимон… Не кажется тебе: есть в Морозове что-то такое… чего не видим мы…
— Так и в Курганове Фроле есть, — проговорил Филимон. — Тот вообще… глаза от людей воротит. Везти везет, а голову всю жизнь набок, как пристяжная. Черт его разберет почему! С чудинкой человек…
— Да-а, — шевельнулся Захар, — у каждого из нас своя чудинка. Иначе тихая жизнь была бы, как стоячее болото. Только, когда непонятно, что за чудинка, отчего она, — беспокойно как-то.
— А у Фрола отчего, знаешь? А ведь незаметно, чтоб сильно беспокоился.
— Ну-у… Фрол что? Если, допустим, оступишься где, Фрол ничего, может, и не скажет вслух, только ухмыльнется злорадно. Отворотит морду и еще раз усмехнется. Все на виду. И, кроме того, привык я к этому… — Захар помолчал и продолжал: — Он всю жизнь надо мной ухмыляется. Что ж, видно, не переваривает меня… А Устин обязательно посочувствует, поможет в беде. А про себя… про себя он тоже не ухмыльнется ли? Вот… Понял?
И Захар облегченно вздохнул, точно высказал наконец ту мысль, которая маячила, маячила где-то глубоко, беспокоила его уже не один год.
— Вот что я хотел сказать, — снова проговорил Захар, уже просто и отчетливо. — Вот и сегодня, к примеру… Не показалось тебе, что Устин говорил одно, а сам сидел и думал: «Ага, доруководились, слава богу, с вашей Натальей…»? А? Не уловил?
Неуклюжий, угловатый Филимон Колесников поднялся, потоптался на месте, скрипя половицами.
— Черт!.. Живешь-живешь, а потом и открывается самому себе: да ведь ты сундук сундуком.
Сел, положил на колени узловатые руки с въевшейся землей, будто собирался фотографироваться. Потом снова встал.
— Нет, Захар, уловить не уловил, — неожиданно огорошил Колесников Большакова. И так же неожиданно заявил: — Но ты это верно сказал. До корня, однако, копнул, язви тебя!
— Ну как же до корня, когда ты не уловил? — разочарованно протянул Захар.
— А так… Я улавливаю спустя. Сперва сверкнет, потом уж грянет когда-то. Вот… — И снова встал, затопал по кабинету, словно хотел продавить половицы. Захар молча наблюдал за ним. — Такой он и есть, как ты сказал. Прямо уж ползучий. Ухмылялся он, ей-богу, теперь это и мне видно. Ладно, Захар, мы его за хвост как-нибудь ухватим да выдернем всего на воздух. Поглядим, как извиваться будет. Дай срок…
Но в течение года Устин своего хвоста не подставил. А большего срока Филимону никто не дал — началась война…
…Из армии Филимон Колесников вернулся поздно — в сорок восьмом. Большаков встретил его на станции. Выпрыгнув из вагона, Филимон сграбастал Захара, долго тискал и мял, точно хотел переломить ему все кости.
— Хватит, хватит! — умоляюще попросил Захар. Отступил на три-четыре шага, оглядел крепкую, словно высеченную из камня, фигуру Колесникова в солдатской гимнастерке. — Ну, медведь…
— Что у нас в колхозе-то? Как жили? Рассказывай.
Захар рассказывал до самого Зеленого Дола, время от времени пошевеливая вожжами.
— Жили несладко, за войну хозяйство подослабло, за три послевоенных года успели кое-что подтянуть, но дел еще невпроворот. Мужиков не хватает, многие вообще никогда уже не вернутся.
— А Морозов как? Писали мне — давненько пришел домой.
— В январе сорок пятого.
— По ранению, что ль?
— Вроде бы.
— Ну и как?
Захар неопределенно шевельнул бровями:
— Ничего, бригадирит. Сделали, говорю, кое-что за три года. Урожай в сорок шестом был так себе, урожаишко. В прошлом году приподняли малость, это помогло маленько отремонтироваться. Домишки всем вдовам подправили в первую очередь. Нынче хлебушка ожидаем хорошо. Вон она, рожь-то, стоит — плечом не раздвинешь. И пшеница ничего… От всего этого Морозов в стороне не стоял, чего зря говорить…
— Так. И про себя не ухмыляется больше?
Захар повернул голову к Колесникову:
— Гляди-ка, запомнил… Кто его знает, Филимон! Особенно приглядываться некогда.
Подъехали к утесу. Высоченный осокорь горделиво стоял на его вершине, легонько полоскал под ветерком в ослепительной синеве неба свою верхушку.
— Вспоминал я почему-то его частенько, — проговорил Филимон, не отрывая глаз от дерева. — Вырастет же красота!
— В сорок втором, кажется, чуть не выворотило его ураганом, — ответил Захар. — Такой бури не видывали в здешних местах даже старики. Ничего, выдюжил. Много веток только обломало. Отрос еще краше.
— Ну а остальные как наши? Егор Кузьмин? Наталья? Слыхал, вернулась она в деревню? — спросил Колесников.
— Наталья что — живет, дочку растит. Егорка, ты же знаешь, еще до войны за работу со злостью взялся. А сейчас все животноводство первой бригады ему под начало отдали.
— Тоже, случаем, не по совету ли Устина?
— Угадал. Но совет неплохой. Мотается Егорка не за страх, а за совесть, несмотря что с костылем еще ходит. Крепко покалечило его, чуть совсем без ноги не остался. Всю войну прошел, а под конец не повезло парню…
— Что ж, поглядим, какие советы еще будет давать Устин, — холодновато проговорил Филимон, когда переправились через Светлиху и въехали в деревню.
— С воспаленной головы все это, однако, у меня было… насчет Устина-то, — через минуту промолвил Захар. — И тебя тогда смутил. А человек как человек. Сына унесла война — тоже не шутка. Словом, наплевать, пожалуй, да все забыть. И повернуться к человеку по-человечески…
— Н-да… Не знаю, — опять неопределенно откликнулся Филимон. — Может, и прав ты.
Один за другим мелькали послевоенные годы. Всякое бывало в колхозе — и успехи, и неудачи. За то и за другое Устин был ответствен настолько же, насколько и другие бригадиры, сам Захар, все колхозники. За