Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933) - Виктор Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И комиссар Федор, и Чапаев («Чапаев» Фурманова) – видели гражданскую войну. Чапаев понимал ее неправильно, а Федор правильно, но написал Федор про Чапаева, а не Федор про Федора. Федор не фотогеничен.
Всеволод Иванов мужественно грызет революционную тему. У него литература в крови, и любопытно смотреть, как художник бессознательно экспериментирует над задачей, которую нельзя решить, взявши тему атакой в лоб. <…>{167}
Константин Федин. Леонид Леонов
Начнем с социального заказа.
Начнем даже с заказчика.
Он – реставратор.
Довоенная норма в литературе – задача дня. Редакторы учатся торговать в журналах.
Между тем мышление по аналогии – самое ненадежное. По аналогии вода при охлаждении сжимается.
Дело сегодняшнего дня – не создание советского Толстого, Горького и Чирикова (за роль которого брался Левидов).
Левидов лучше Чирикова, но Левидов хочет быть Чириковым. Он приносит себя в жертву.
Квартиры готовы, начинаются расселения.
Сейфуллина на место Льва Толстого{168}. Ничего, что маленькая, она подрастет.
Пантелеймон Романов на место Чехова{169}.
«Красный Эйнем» {170}, а не литература.
Из Левидова не выйдет Чирикова, потому что даже Чириков неповторим.
И мне все равно, что выйдет из Сейфуллиной и Пантелеймона Романова.
Когда разбивают армию, она бежит и перемешивается. Но умные командиры затапливают походные кухни.
В глубоком тылу кашевары отгоняют чужих. Начинается разборка.
С котелками выстраиваются люди перед раздатчиками.
Начинается реставрация полков.
Я больше говорил, чем писал. То, что я говорил, помогало писать, но не записано.
Есть и моя вина в литературной реставрации.
Я как-то облегчил ее.
Научил делать макеты романов.
Между тем ведь сказано не все. «Война и мир», – кроме того, что это роман, – есть роман, разрушающий до него существовавшую норму.
Но больше того. У Толстого были другие задачи: он хотел доказать, может быть, превосходство артиллерии над кавалерией и, во всяком случае, излагал свою теорию военного дела.
Аграрные теории Левина в «Анне Карениной» не случайны, они формируют роман.
Литературные произведения не только делаются, но и случаются.
Ввод нового материала происходит сперва путем просто подстановки-искажения. Но он давит на форму и заново оценивается. Старая форма начинает играть роль английского короля – существует, не управляя.
Литература наших дней может использовать революцию не путем, конечно, переделки «Гугенотов» в «Декабристы»{171}, а путем вовлечения в формальную работу нового материала.
Между тем параллельно с окраской Москвы начинается и новая литературная жизнь.
Пишут романы. Записывают ими пространства, оставленные не по социальному заказу, а по воле социалистического заказчика.
Мы имеем неудачный роман «Голубые пески» Всеволода Иванова. В романе хорошие куски, но люди в нем движутся, не находя своих мест. И «идею» романа рассказывает в конце случайному слушателю герой, хан из телеграфистов.
Не на всякое место можно повесить плакат. И в романе не все равно, кто что говорит.
Но романа нет, и он переживает вырожденческий атавизм безгеройства. Только было бы сказано.
Написал еще Константин Федин роман «Города и годы».
В романе есть интересный газетный материал, но он неумело связан, и все герои труппой гуляют из Германии к мордве. Человеческая судьба, личные приключения не хотят пересекаться с материалом истории. Старый романный прием не работает.
Бледно, как свечка днем, горит фединский прием.
Отрывки из газет, изображающих трагическую неразбериху (пишу под Федина) войны, выписки о том, что Христос был бы во время войны активным военным, – сделаны музыкальным клоуном. Клоуном – для трагизма, а «музыкальным» – для того, чтобы слово «клоун» лезло легче.
Случайный признак, бедное ныне средство реализма, должен замаскировать основной.
Константин Федин сердится на меня за то, что я говорю: роман цитатен (биография героини Мари), описания состоят из перечислений, герои не нужны, сюжета нет и сюжетное затруднение заменено поэтому временно́й перестановкой{172}. Федин сердится на меня и говорит, что романа я не читал. Нет, я разделил его (роман) на уроки и прочел. Разрезал роман на куски и складываю из него новые романы, под Вальтера Скотта, Диккенса и Оренбурга. Умею, выбрасывая остроты и игру под Стерна, обращать лирические места в Тургенева.
Но, Федин, неудача романа ведь местная, это он мне не нравится.
Воронскому и Левидову он понравился, потому что Левидов хочет быть Чириковым.
Несколько иное происхождение имеет роман Леонова «Барсуки».
Молодой писатель обычно начинает с подражания. Он повторяет старую конструкцию, приспособляя ее. Это начальная стадия искусства. Вызывается она не молодостью, а стремлением изменить вещь при непонимании техники построения. Поэтому так пишет и молодой Лермонтов, когда он переделывает «Кавказского пленника» Пушкина в своего «Пленника». Так же переделывали песни для себя шоферы и пели вместо: «Ямщик, не гони лошадей» – «Шофер, не меняй скоростей».
Хотя это технически неграмотно, что им известно.
Обычная переделка слов в мещанском быту, вроде «загормоница» вместо «заграница» и т. д., относится к этому же роду творчества.
Обычная сфера таких переделок – вторая строчка двустишия в ходовых песнях.
Обычно эти переделки не выживают, вернее, выживает из них небольшой процент.
Этот процесс развития, так сказать, сводится к подставлению новых значений в старое уравнение.
Отчасти его переживает сейчас вся русская литература.
У Леонова он объясняется, кроме того, годами ученичества. Он хорошо и долго имитировал Достоевского, так хорошо, что это вызывало сомнения в его даровитости.
«Барсуки» – не плагиат. В этой вещи Леонов идет дальше. Но, в широком смысле этого слова, работа его реставрационна.
Роман начинается эпиграфом:
Жили-былиДва брата родные,Одна мать их вспоила…Равным счастьем наделила:Одного-то богатством,А другого нищетой!
(Слепцы поют)Действительно, повесть должна была быть построена на старом приеме – параллелизме, со старой мотивировкой родством.
Родство в сюжетном построении используется как треугольник в биллиардной игре для постановки шаров – дает условную связь вначале. Это первоначальная роль родства. В более поздних вещах характеры родственников связаны: Стива Облонский – Анна Каренина; Долли – Кити; три брата Левины и т. д.
Говоря исторически – родство первоначально использовалось как мотивировка, затем вошло в более глубокое отношение с другими частями произведения. Здесь нет перехода от формального к реальному, но есть переход от односторонней формальности к несколькосторонней. Каждый новый родственный характер оказывается новым значением старой формулы при изменении одной из величин.
Но связь у Леонова первоначальна. Его братья расходятся на 58-й странице, а сходятся снова на 294-й, причем один из братьев – рабочий Павел – за все это время не упомянут ни разу.
Я не буду анализировать всех законов этого родства и скажу прямо, что старая схема: хороший и плохой брат или удачливый и неудачливый – оказалась неподходящей для материала – параллели между крестьянином, уходящим из деревни в торговлю, и крестьянином, идущим на завод.
Павла у Леонова нет.
Но Леонов имеет наследство и мастерство. Он делает судьбу Павла: сперва подранил его косой на поле, потом ожег его руки уксусной кислотой.
Бестелесный Павел таврен Леоновым.
Когда снова является этот герой, то для него у Леонова нет красок.
Помогают особые приметы – он хром и руки его обожжены.
Вот обстановка вагона Павла: «Стоял еще стол возле койки, на нем лежала бумага и, почему-то, горела свечка, – пламя ее, еле приметное в солнечном блике, качалось» (с. 280 – 281).
Я знаю, почему горела его свеча. Эта лишняя и противоречивая деталь вписана умелым художником для заполнения пустоты. Нелогичность свечи умышленна. О такой неправдоподобной детали для правдоподобия лжи писал когда-то Достоевский.
Эта свеча, конечно, умнее эпитета «музыкальный» при клоуне Федина.
Старые сюжетные формы и цитатные куски вещи не исчерпываются «братьями». Как у Федина целая орава немцев и русских вдруг оказываются у мордвы, так и у Леонова все время встречаются одни и те же люди. Но мотивировка удачней: они земляки и, как земляки, торговали вместе в Зарядье.
Несмотря на техническую грамотность Леонова, несмотря на то, что в его романе правильно использованы все приемы, до ложной развязки включительно (убивает коммуниста Егор Брыкин – читатель думает на Семена Рахлеева; освободил комиссара Егор, а думается на женщину), – конструкция вещи не выдержана до конца. Роман обламывается в последней трети и, как всегда в таких случаях, раздвинут вводными новеллами.