На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты - Ирина Владимировна Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но ведь вы совсем не опоздали, – успокаивает ее Блок, – только напрасно вы пришли, раз у вас болят зубы.
– Что вы, Александр Александрович, – с чувством восклицает она. – Ведь я знала, что и вы придете…
Она берет Блока под руку:
– Сядем у камина. Я совсем замерзла.
Я отступаю на шаг, чтобы не мешать ей, не навязываться Блоку.
Но он пододвигает к камину два кресла: одно для нее, одно для меня – и стул для себя.
Мне ничего не остается, как сесть в кресло.
Так, почти против своей воли, я оказываюсь с Блоком совсем близко. На расстоянии двух аршин, не больше.
Остальных ни в этой гостиной, ни в соседней с ней нет. Остальных вовсе не существует.
Но Москвичка тут и звонко напоминает о себе, повествуя о московских литературных событиях, о Шершеневиче, Пастернаке, Маяковском.
Зубная боль не мешает ей говорить необычайно быстро: десять слов и больше в секунду.
Я не слушаю. Я смотрю на Блока и понимаю, что и он тоже не слушает. Он только притворяется, что слушает. У него усталое, грустное лицо.
И как он тяжело молчит. «Бездонно молчит», по определению Белого, «молчит похоронным молчанием».
Ему, должно быть, очень тяжело сидеть здесь у камина и слушать эту звонкую трескотню.
Как он бледен. И какое у него странное, отчужденное выражение лица.
В моей голове неожиданно начинают звучать его строки:
Как трудно мертвецу среди людей Живым и страстным притворяться.Вздор, вздор, говорю я себе. Он совсем не похож на мертвеца. Он просто очень устал, и ему очень скучно.
Но мысли не слушаются, и строки продолжают звенеть в моей голове:
– Усталый друг, мне страшно в этом зале, Усталый друг, могила холодна…Москвичка вдруг обрывает свой монолог и, вся изогнувшись, протягивает к нему руку. На ее изуродованном флюсом лице с опухшей, подвязанной черным платком щекой явственно проступает
Бессмысленный восторг живой любви.Она с минуту молчит. Я жду. Что она ему скажет?
И она говорит:
– Александр Александрович, дайте папироску!
Нет, этого ей говорить не следовало. Нет. Все, что угодно, но не это.
Разве она не знает – мне рассказывал Гумилев, – Блок «позволяет» себе выкурить только пять папирос в день. У него каждая папироса на счету. Если она сейчас возьмет одну папироску, у него на завтра останутся всего четыре.
Но Блок беспрекословно и любезно протягивает ей свой открытый портсигар.
– А вы ведь еще не курите? – спрашивает он меня.
Мне хочется ответить: «Не еще, а уже. Я бросила курить в прошлом году. Доставать папиросы сложно, а я курила по коробке в день».
Да, хорошо бы так ответить. Но я киваю, смутившись.
– Не курю…
– И отлично делаете, – одобряет Блок. – Успеете еще.
Москвичка закуривает папиросу о поднесенную ей Блоком спичку, глубоко затягивается и снова пускается в рассказы о Москве. На этот раз о лито, о Пастернаке, об Асееве, о Брюсове.
– Я в молодости увлекался Брюсовым, – вдруг медленно и тяжело говорит Блок. – Я был просто одержим его «Urbi et orbi». Я читал его каждую ночь наизусть. Сколько в нем было для меня почти гениальных озарений. Сердце пронзалось каждой его запятой. Я даже отказался печататься в альманахе Брюсова, считая себя недостойным такой чести, и когда…
– А теперь, – звонко перебивает его она, – вы ни в грош его не ставите, и он этим огорчен. Впрочем, теперь все его развенчали, а он перед всеми расшаркивается, всем кланяется, особенно молодым. Рассыпается бисером перед всякими ничевоками. Однажды, на вечере в лито, он…
Блок даже не пытается вставить слово. Он опять «похоронно молчит» и, отвернувшись от огня, смотрит прямо перед собой.
Он сидит с правой стороны камина. Москвичка посередине, поближе к огню, я – слева.
Я как раз в фокусе его зрения. Его глаза встречаются с моими. Я смотрю в его глаза.
Вот они, эти синие очи На его постаревшем лице.Вот они, так близко передо мной. Нет. Они не синие. Они бесцветные. Они полны тумана. Они холодны, и все-таки их тяжелый, усталый взгляд как будто обжигает меня.
Ахматова права:
У него глаза такие, Что запомнить каждый должен; Мне же лучше, осторожной, В них и вовсе не глядеть…Да, мне лучше не смотреть в его глаза. Я беру кочергу и начинаю, чтобы скрыть смущение, поправлять поленья.
Москвичка продолжает:
– Маяковский кричал с эстрады: «Коммуна! Кому – на! Кому – нет! Кому зубы прикладом выставила, кому, – как мне, – вставила зубы». И улыбался новой великолепной вставной челюстью… А Есенин и Мариенгоф…
– Вы умеете растопить печку? – неожиданно спрашивает Блок.
Вопрос поставлен мне, и на него необходимо ответить. Москвичка удивленно и обиженно замолкает.
– Нет, – говорю я. – Совсем не умею. Я