Инкарнационный реализм Достоевского. В поисках Христа в Карамазовых - Пол Контино
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да это вы так сделали, что я покраснел! — засмеялся Алеша и действительно весь покраснел. — Ну да, немного стыдно, Бог знает отчего, не знаю отчего… — бормотал он, почти даже сконфузившись.
— О, как я вас люблю и ценю в эту минуту, именно за то, что и вам чего-то стыдно со мной! Потому что и вы точно я! — в решительном восторге воскликнул Коля. Щеки его пылали, глаза блестели.
— Послушайте, Коля, вы, между прочим, будете и очень несчастный человек в жизни, — сказал вдруг отчего-то Алеша.
— Знаю, знаю. Как вы это всё знаете наперед! — тотчас же подтвердил Коля.
— Но в целом все-таки благословите жизнь.
— Именно! Ура! Вы пророк! О, мы сойдемся, Карамазов. Знаете, меня всего более восхищает, что вы со мной совершенно как с ровней. А мы не ровня, нет, не ровня, вы выше! Но мы сойдемся. Знаете, я весь последний месяц говорил себе: «Или мы разом с ним сойдемся друзьями навеки, или с первого же разу разойдемся врагами до гроба!»
— И говоря так, уж, конечно, любили меня! — весело смеялся Алеша.
— Любил, ужасно любил, любил и мечтал об вас! И как это вы знаете всё наперед? [Достоевский 1972–1990, 14: 504].
Колино «Ура!» предвосхищает последнее слово романа, а эта беседа имеет параллели в трех других эпизодах. В беседе Алеши с Лизой в «Сговоре» используются похожие выражения: «мы сами такие же, как он», «на равной ноге», «как вы все это знаете» [Достоевский 1972–1990, 14: 197]. Оптимистическое «пророчество» Алеши заставляет вспомнить слова Зосимы, сказанные Ивану, бьющемуся над вопросом, который «никогда не решится и в отрицательную [сторону]» [Достоевский 1972–1990, 14: 65]. Предвосхищает эпилог и разговор, в котором Алеша помогает Мите принять решение относительно побега, а Митя отмечает, что они беседуют, словно два иезуита. Алеша, ласково улыбаясь, соглашается с ним, а Митя радостно смеется. В сценах с Колей и Митей в заключительной части романа мы с особой ясностью видим, как углубилась в Алеше способность дружить.
Отметим еще одну «перекличку»: в обеих сценах Алеша и его собеседник сближаются благодаря разделяемому ими смирению и юмору. Но, как всегда, сияние эпифании тускнеет, и вновь начинается медленная работа деятельной любви: через несколько минут после того, как Алеша с Митей посмеялись над своим иезуитством, Митя упрекает Грушеньку в том, что та сразу не простила Катю. В ответ Алеша «горячо крикнул на брата»: «Митя, не смей ее упрекать, права не имеешь!» [Достоевский 1972–1990, 15: 188]. В данной же сцене доктор, уходя, дает понять, что сострадание — не его дело, и Коля угрожает спустить на «лекаря» Перезвона [Достоевский 1972–1990, 14: 506]. Алеша реагирует столь же сурово: «„Коля, если вы скажете еще одно только слово, то я с вами разорву навеки!“ — властно крикнул Алеша» [Достоевский 1972–1990, 14: 506]. Коля подчиняется благоразумному и властному приказу Алеши.
Следующая глава удачно названа «Илюша», поскольку этот умирающий ребенок всех «соединил» [Достоевский 1972–1990, 15: 196]. Она наполнена отголосками Священного Писания, начиная со скорбного обращения Снегирева к равнодушному врачу: «Ваше превосходительство, ради Христа! <…> так разве ничего, неужели ничего, совсем ничего теперь не спасет?..» [Достоевский 1972–1990, 14: 505]. На протяжении всего романа встречаются упоминания имени Христа — в том числе и тогда, когда оно произносится всуе[313]. В своих страданиях и в общине, складывающейся на их основе, в главе, носящей его имя, сам маленький мальчик предстает как образ Христа:
Илюша держал его [Колю] за руку и звал папу. Чрез минуту воротился и штабс-капитан.
— Папа, папа, поди сюда… мы… — пролепетал было Илюша в чрезвычайном возбуждении, но, видимо не в силах продолжать, вдруг бросил свои обе исхудалые ручки вперед и крепко, как только мог, обнял их обоих разом, и Колю и папу, соединив их в одно объятие и сам к ним прижавшись.
Штабс-капитан вдруг весь так и затрясся от безмолвных рыданий, а у Коли задрожали губы и подбородок [Достоевский 1972–1990, 14: 506–507].
Картина душераздирающая. Однако сквозь слезы читатель может различить образ Троицы: отца, сына и воодушевленного друга, с любовью склоняющихся в кенотической скорби, соучаствующих в исполненного любви триединого бытия Бога[314].
Безусловно, человеческий опыт является лишь аналогией божественного. Тем не менее он обеспечивает сопричастность бытию Бога. Созвучно православному представлению Достоевского, папа Иоанн Павел II писал, что человеческое страдание, соединенное с Христовым, несет в себе творческий потенциал[315]:
Ибо тот, кто страдает в единении с Христом — как апостол Павел переносит свои «скорби» в единении с Христом — не только получает от Христа уже упомянутую силу, но и «восполняет» своими страданиями «недостаток <…> скорбей Христовых» (Кол. 1:24). Это евангельское представление наиболее выразительно подчеркивает истину о созидательном характере страданий. Страдания Христа сотворили благо искупления мира. Это благо само по себе неисчерпаемо и бесконечно. Ни один человек не может добавить к нему. Но в то же время в тайне Церкви как Тела Его Христос в некотором смысле открыл Свое искупительное страдание для всех человеческих страданий. В той мере, в какой человек становится соучастником страданий Христа — в любом уголке мира и в любое историческое время, — в той мере он по-своему облегчает те страдания, посредством которых Христос совершил Искупление мира [John Paul II 1984: 24].
Картина этой троицы заключает в себе двуединую тему «за всех», которую я акцентировал на протяжении всей этой книги. Искупительный подвиг Христа — это «за все», о чем Алеша напоминает Ивану [Достоевский 1972–1990, 14: 224]; благодатный дар — это реальность. Однако труд продолжается, поскольку