Хасидские рассказы - Ицхок-Лейбуш Перец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Суть их речи ребе Хия не хотел и не мог расслышать. До его комнаты достигали лишь звуки речи, но не слова…
Когда же прошло много времени, и ребе Хия ни одного истинно-чистого голоса не нашел, впал он в глубокую печаль.
Однажды он стал даже перед Господом изливать свою скорбь:
— Владыка Небесный! — воззвал он. — Птицы в саду, у которых лишь дух жив, поют славу Тебе; ученики же мои, имея душу и сознание, Слово Твое постигают… Почему же голос птичек Твоих так: ясен, так целен и чист, точно вся душа их в песне изливается, тогда как мои ученики…
Но он не кончил: произнести хулу на учеников он не хотел… Однако его не оставляет печаль!..
Время от времени поступают новые ученики, новые голоса раздаются в саду, но отборного, отменно хорошего нет!
Ребе Хия подозвал однажды дочь свою, Мирьям и, взглянув на нее с великой любовью и жалостью спросил:
— Посещаешь ли ты, доченька, когда-либо могилу матери?
— Да, батюшка! — ответила та, поцеловав его руку.
— О чем ты просишь ее, дочь моя?
Подняв на него свои ясные очи, Мирьям сказала:
— О здоровье твоем, батюшка, молю! Ты по временам такой скучный… И я, бедная, не знаю, чем бы развеселить тебя… Мать, мир ее праху, знала… И я молю ее, чтоб она, явившись ко мне во сне, научила меня, как ходить за тобою…
Гладит ребе Хия ее бархатные щечки и говорит:
— Я, слава Богу, здоров. Тебе о другом, дочь моя, следует просить мать…
— О чем?
— Пойдешь, дочь моя, на родную могилу, попроси мать, чтобы она потрудилась, постаралась ради исполнения моих дум о тебе…
Мирьям наивно ответила:
— Хорошо, батюшка!
Однажды ребе Хия, сидя у себя в комнате, услыхал крупный разговор в передней. Раздаются два голоса: один — сердитый, голос надзирателя, другой — юный, незнакомый голос — вероятно, новоприехавшего ученика. И этот второй голос произвел на ребе Хию сильное впечатление. На такой голос он надеялся, о таком он молил Творца. Ребе Хия закрыл книгу, лежавшую перед ним, и стал прислушиваться.
Но просящий юный голос вскоре замолк, слышится лишь голос надзирателя, укоряющий, сердитый. Постучал ребе Хия по столу. Открылась дверь, вошел надзиратель, взволнованный и испуганный, и стал в послушной позе у дверей. Но старое лицо его все еще бледно, глаза еще мечут молнии, ноздри пляшут — больно разозлился старик.
Ребе Хия напомнил ему, что гневаться грех.
— Нет, ребе! — еле отдышался надзиратель. — Это уже чересчур! Какова дерзость! Дерзость-то какая у юнца!
— В чем, однако, дело?
— Он лишь малого желает: поступить в семинарию!
— Ну, так что с того?
— Я его спрашиваю: «Знаешь Талмуд с комментариями?» — «Нет», — говорит. — «Но основные положения Талмуда, Мишну, знаешь?» — «Нет». Я тогда в шутку спрашиваю его: «А легенды талмудические проходил?» И того нет! Я уж вовсе рассмеялся: «Молиться, по крайней мере, можешь?» Парень расплакался. Молитвы, говорить, читать умеет, но значение слов забыл! — «Куда же ты прешься, глупец?» — В семинарию поступить желает. — «Зачем?» Хочет, говорит, просить у ребе Хии позволения посещать семинарию и слушать Слово Божие, авось Господь смилуется, и он вспомнит!
— Знал, значит, да забыл!? — вздохнул ребе Хия. — Болен, вероятно, бедняга. Зачем же сердиться?
— Как не сердиться? Я ему говорю: «Хорошо, я допущу тебя в семинарию». Но на нем полотняное рубище, опоясан он витой веревкой, в руке держит палку лесную, засохшую ветвь миндального дерева. Вот я ему и говорю: «Хорошо, паренек, я допущу тебя в семинарию. Но тебе придется переодеться. Есть у тебя платье?» Нет, он снять своего не намерен… Нельзя ему, говорит, сбросить с себя рубище. — «Хоть палку оставь!» Не желает; нельзя, говорит, ему палку из рук выпустить, ни днем, ни ночью; даже во сне не расстается со своей палкой!
Понял ребе Хия, что юноша — кающийся грешник, и велел надзирателю ввести его к себе.
Вошел бледный, изможденный юноша, одетый в рубище, опоясанный веревкой, с миндальной палкой в руке, и остановился у дверей.
Ребе Хия подозвал его ближе и поздоровался с ним, не дав ему упасть на колени и поцеловать руку. Заметив, что юноша не подымает глаз, ребе Хия спросил;
— Дитя мое, почему ты опускаешь свой взор? Или прячешь от меня свою душу?
— Да, учитель! — ответил юноша. — Душа моя грешна. Мне стыдно за нее.
— Человеку не следует считать себя злым! — заметил ребе Хия. — Я приказываю тебе открыть свои глаза
Юноша слушается.
Ребе Хия, заглянув в его глаза, вздрогнул. Он увидел в них проклятие.
— Дитя мое, — сказал ребе Хия, — проклятие чувствуется во взгляде твоем. Кто проклял тебя?
— Рош-иешиво из Иерусалима!
Знал ребе Хия, что иерусалимский, рош-иешиво недавно скончался, и спрашивает: «Когда это случилось?»
— Вот уже два месяца! — ответил юноша.
«Верно! — думает ребе Хия. — Тогда он еще был в живых…» И снова спрашивает:
— За что?
— В этом мне велено покаяться перед вами.
— Хорошо… Как звать тебя, юноша?
— Ханания…
— Так вот что, Ханания! — сказал, поднявшись с места, ребе Хия. — Сейчас пойдем читать вечернюю молитву, потом надзиратель укажет тебе место за столом… После ужина ты зайдешь в сад, я разыщу тебя там и выслушаю.
И, взяв Хананию за руку, ребе Хия повел его с собою в семинарскую молельню. По пути ребе Хия думает: «Такой он юный… Такой голос… И кающийся… А в глазах проклятие… Неисповедимы пути Господни…»
* * *
Поздней ночью ребе Хия ходит с юношей по саду. Время от времени ребе Хия с мольбою взирает в небо, ища знака согласно астрологии; но небо закрыто немым, свинцовым облаком; ночь без луны, без звезд; светятся лишь оконные стекла в доме ребе Хии. При их свете ребе Хия повел Хананию в отдаленную беседку. Усевшись, ребе Хия первый заговорил:
— В священном писании сказано, — начал он, — «Daagoh b’lew isch — jassichenoh».