У подножия вулкана - Малькольм Лаури
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это забавно.
— Второй же испробовал всего и везде потерпел неудачу. А третий... — Внезапно вернулась Ивонна, и консул, уже дошедший почти до крика, понизил голос. — Тот артиллерист, что сначала ему понравился... Кто он таков в конечном счете? Юнкер, который не выдержал экзамена. Все они, стало быть, неудачники, все ни на что не годны, трусы, кривляки, притворщики, паразиты, все до единого боятся ответственности, уклоняются от борьбы, готовы ехать куда угодно, и Толстой это прекрасно понимал...
— Выходит, они спасаются бегством? — сказал Хью. — Но разве Катамасов, или как бишь его, не считал поступок этих добровольцев воплощением души всего русского народа?.. Но если уж...
— Но если уж ты не врешь и действительно читал «Войну и мир», почему у тебя не хватило ума извлечь для себя пользу из этой книги, спрашиваю я еще раз.
— Некоторую пользу я по крайней мере извлек, — сказал Хью, — и могу отличить ее от «Анны Карениной».
— Ладно, пускай это «Анна Каренина»... — Консул помолчал. — Сервантес!
И Сервантес появился, держа под мышкой своего бойцового петуха, который, казалось, спал мертвым сном.
— Muy fuerte, — сказал он, — muу уж-жасна, — и прошел мимо. — Un bruto.
— Но я подразумевал также, что вы, мерзавцы, заруби это себе на лбу, вы лезете в чужие дела не только за границей, но и у себя дома. «Ах, Джеффри, милый, почему ты не бросишь пить, пока не поздно?..» И все прочее. А с чего вы взяли, что ещё не поздно? Меня вы спросили? — Что он такое говорит?
Консул слышал собственные слова, удивляясь своей неожиданной жестокости, своей низости. И знал, что не остановится. — Я наилучшим образом, с полным правом порешил, что уже поздно. А вы, только вы одни, пристаете ко мне, перечите.
— Эх, Джеффри...
... Неужели он говорил это? И нужно ли это говорить?.. Стало быть, нужно.
— Вы же знаете, одна лишь уверенность, что уже поздно, слишком поздно, и поддерживает во мне жизнь... Все вы одинаковы, все до одного, Ивонна, Жак и ты, Хью, вы норовите вмешаться в чужую жизнь, всегда, всегда вмешиваетесь... С какой стати, например, кому-то понадобилось вмешаться в жизнь Сервантеса, пристрастить его с детства к петушиным боям?.. Это и порождает несчастье в мире, скажем прямо, да, прямо, вся беда в том, что у вас не хватает ума, и простоты, и мужества, да, мужества, взять на себя, взять...
— Послушай, Джеффри...
— Что сделал для человечества ты, Хью, со всеми твоими туманными разглаголь- ствованиями о капиталистическом строе, ведь ты только трепал языком и жил себе припеваючи, разве нет, подлая твоя душа?
— Заткнись, Джефф, сделай милость!
— Оба вы таковы, подлые ваши души! Сервантес!
— Джеффри, сядь, умоляю тебя, — сказала, кажется, Ивонна измученным голосом, — ты ведешь себя просто безобразно.
— Нет, Ивонна, ничего подобного. Я говорю совершенно спокойно. Так вот я вас спрашиваю, что сделали вы для кого- либо, кроме самих себя? — Нужно ли это говорить? Но консул говорил, уже сказал это: — Где мои дети, которых я, быть может, хотел иметь от тебя? Представь себе, я, быть может, хотел их иметь. А их утопили. Они захлебнулись под душем, где шумела вода, тысячи струй. К твоему сведению, ты не способна хотя бы притворяться, будто любишь «человечество», ничуть не бывало! Тебе не нужна даже иллюзия, хотя кое-какие иллюзии у тебя, к несчастью, есть, они-то и помогли тебе пренебречь единственным твоим благим и естественным пред назначением. Но если поразмыслить, лучше бы женщинам вообще не иметь предназначения!
— Не будь свиньей, Джеффри, дьявол тебя побери.
Хью встал.
— Сиди и не рыпайся, от свиньи слышу, — сказал консул повелительно. — Я, конечно, понимаю, в какую романтическую историю влипли вы оба. Но даже если Хью и на сой раз выйдет сухим из воды, все равно скоро, очень скоро ему станет ясно, что он лишь один из сотни обманутых простаков, скользких, как рыбы, норовистых, как жеребцы, — все сплошь вонючие козлы, похотливые обезьяны, ненасытные, спесивые волки. Нет уж, хватит и одного...
Стакан, по счастью уже пустой, упал на пол и разбился.
— Срывал он поцелуи, как цветы, потом бедра ее коснулся и вздохнул. Как дивно вы оба, надо полагать, провели весь этот день, резвились, прикидывались невинными младенцами якобы во имя моего спасения... к чертовой матери. Я сам несчастный, беззащитный — только сейчас это до меня дошло. Но отсюда вытекает неизбежный логический вывод: я тоже должен вести свою жалкую борьбу за свободу. Ох, я хочу вернуться в разлюбезный бардак! Туда, где звякают цепи, где все цепенеет...
— Правда, у меня было искушение смириться. Я попался на удочку, когда вы сулили мне райскую жизнь в трезвости, без капли спиртного. Сдается мне, именно этого вы добивались весь нынешний день. Но теперь я с обычным своим пристрастием к мелодраме решил собственным умом, собрал остатки ума, которых мне как раз хватило, чтобы принять решение. Сервантес! И я вовсе не хочу этого, нет, благодарю покорно, я, напротив, избираю... Тласк... — Где он, куда он попал? — Тласк... Тласк...
...Он опять словно стоял на открытой темной платформе вокзала, куда некогда пришел — и вправду пришел? — утром, к семи сорока, встречать Ли Мейтленд, возвращавшуюся из Виргинии, всю ночь пьянствовал, а потом пришел, ощущая легкость в голове и в ногах, достигнув того состояния, когда пробуждается ангел, о котором писал Бодлер, и был, пожалуй, не прочь встречать поезда, только бы они не останавливались, потому что в грезах ангела поезда не останавливаются и никто не выходит, даже другой ангел, даже прелестная, светловолосая Ли Мейтленд... Кажется, поезд опоздал? Почему он шагает взад-вперед по платформе? Кажется, поезд придет со стороны Цепного — Цепного! — моста вторым или третьим по счету...
— Тласк... — повторил консул. — Я избираю...
Он был в комнате, но в комнате этой материя распалась: дверная ручка торчала отдельно от двери. Занавеска плыла в воздухе сама по себе, независимо, свободно. Казалось, она норовит накрыть, задушить его. Размеренное тиканье часов за стойкой, необычайно громкое, его образумило. «Тласк; тласк; тласк; тласк...» Половина шестого. Только и всего?
— ...избираю ад, — договорил он бессвязно. — Потому что...
Он вынул бумажку в двадцать песо и положил ее на столик.
— Мне там нравится! — крикнул он снаружи, в открытое окно. Сервантес стоял за стойкой со своим петухом, и глаза у него были испуганные. — Мне нравится в аду. Я должен вернуться туда немедля. И вот я бегу. Я уже почти вернулся туда.
Он действительно бежал, невзирая на свою хромоту, с безумным криком, хотя, удивительное дело, все это представлялось ему не совсем серьезным, бежал к лесу, где быстро сгущалась тьма, где метались кроны деревьев, — оттуда налетел яростный ветер, и сиротливое перечное дерево испустило стон.
Наконец он остановился: все было спокойно. Никто его не преследовал. Хорошо это или плохо? Да, это хорошо, решил он, и сердце его гулко стучало. А коль скоро все хорошо, он пойдет по тропе в Париан, в «Маяк».
Крутобокие вулканы, казалось, подступили ближе. Они вздымались над лесной чащей, пронзая низкое небо, — таинственные громады, застилающие даль.
11
Закат. Стаи зеленых и оранжевых птичек носятся к высоте, словно широкие круги разбегаются на поверхности воды. Два поросенка галопом умчались в облаке пыли. Быстро прошла женщина, с удивительной грацией удерживая на голове небольшую, легкую бутыль...
А потом, когда они оставили наконец позади «Салон Офелии», пыли не стало. Здесь пролегла прямая тропа, которая вела мимо ревущих водопадов и озера, где еще плескались немногие отважные купальщики, к лесу.
Впереди, на северо-востоке, громоздились вулканы, а за ними густели черные тучи, непрерывно заволакивая небосвод.
...Гроза, словно выслав вперед дозорных, надвигалась неспешно, стороной: она все еще медлила. Ветер меж тем упал, и снова стало светлее, хотя солнце уже скралось позади и чуть слева, на западе, где красное зарево разливалось по небу.
В «Todos Contentos у Yo Tambien» консула не было. И теперь, в теплые сумерки, Ивонна шла впереди Хью, намеренно быстро, чтобы не разговаривать с ним. Но все же его голос (как недавно голос консула) настигал ее.
— Ты прекрасно знаешь, что я не убегу и не брошу его на произвол судьбы, — сказала она.
— Черт, этого не случилось бы, не будь здесь меня, я во всем виноват.
— Случилось бы что-нибудь другое.
Лес сомкнулся за ними, и вулканы исчезли из глаз. Но темнота еще не наступила. Поток, струившийся вдоль тропы, тускло поблескивал. Крупные желтые цветы, похожие на хризантемы, мерцая, как вечерние звезды, росли у воды по обоим его берегам. Дикая бугенвилея, кирпично-красная в полусвете, дикий кустарник, унизанный белыми колокольчиками, и чуть ли не на каждом шагу прибитый к дереву указатель — поблекшая от непогоды стрелка с едва различимой надписью: «А lа cascada»[197].