Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять все карабкались на верхние нары. Глядя на военные составы, замолкали.
Один за другим мимо нас проходили санитарные поезда с ранеными. На полках пассажирских вагонов лежали изувеченные, забинтованные головы, руки, ноги. Эти составы своим ходом везли беспамятство, крики, смирение, неизбывную боль… Загипсованное, окровавленное несчастье войны.
В Сызрани нас ожидала длительная остановка. Объявили, что поведут в баню. Под конвоем вывели в город.
И впрямь — Россия! Какая же она другая по сравнению со Средней Азией! Здесь отчаянно лопотали листочки тополей и берез. Свежий ветер трепал волосы. Конец мая. Весна. С грачами. Еще холодная. Резвая. Звонкая. Дом! Забытое, родное проникло в клетки. Как жила без этого? Как могла? Вдали мелькнула Волга. С юности мечтала увидеть ее. Вот какой получилась встреча с великой рекой. Из груди вырвалось что-то вроде всхлипа.
Нас привели в настоящую баню. Из одного, другого, третьего кранов лилась вода. Кто был поздоровее, брызгался и кричал:
«Во-о-да!!» От самой ее наличности, потока, ненормированности впору было обалдеть. Перекрытые долгие месяцы корой грязи, мы отмывались выданным нам граммов в двадцать кусочком мыла, споласкивались, обливались снова и… счастливо слабели. Как же мы отвыкли от ощущения чистоты!
И снова холод, стук колес, хлопотливый ритм небольшой скорости…
После Сызрани стали задерживать выдачу хлеба, а затем и вообще перестали давать. «Нет хлеба!» — объяснили нам.
— Не имеете права оставлять нас без хлеба! — закричала Наташа.
Снаружи стали бить прикладом в дверь.
— Молчать! Или в изолятор захотела? — Наташины чары на конвоиров больше не действовали.
Против нашего состава остановился идущий на фронт эшелон. Впопыхах не разобравшись, что за товарняк стоит перед ними, солдаты, высовываясь из окон, подтрунивали:
— Эй, девицы-красавицы, куда с таким шиком шлепаете?
Вместо ответа, оторвавшись от заветного окна, Наташа внезапно соскочила на пол и начала бить кулаком в стену вагона.
— Есть хотим! Где наш хлеб? Дайте нам хлеба! — обозленно, настоянно на голоде кричала она.
Ее взрывной крик с размаху ударил по нервам, подцепил, заразил остальных. Стучал и кричал уже весь вагон, за ним следующий, третий. И вскоре изнутри состава в стены и двери камер на колесах колошматили сотни кулаков, весь двадцативагонный состав.
— Отдайте наш хлеб! Есть хотим! Хле-е-ба-а! Хле-е-ба-а!
Стоял уже не крик, а рев. И не горлом орали, а голодной утробой, шальной надеждой на то, что, вопреки произволу, кто-то заступится за находившихся под замком.
У колес наших вагонов забегали начальство, охрана. Забеспокоились не на шутку. Пытались унять. Но поздно. Состав готовы были разнести в щепу.
Из военного эшелона наблюдали, переговаривались. Разобрались, что за состав стоит перед ними. Задетые за живое нашим воплем, оттуда выпрыгнули несколько военных и подошли к конвойной верхушке.
— Кто старший? Им положен паек. Почему не даете им хлеба?
Начальник поезда стал угодливо предлагать военным для выяснения пройти к нему в вагон.
— Принесите сюда накладные. Объясните при них, — не согласились они.
Тон их стал до крайности резким. Среди прочих выделился особенно взвинченный голос:
— Не имеет права морить людей голодом! — Повелительно перекричал он всех.
И, услышав эту требовательную, накаленную интонацию, смолк наш состав.
— За кого заступаетесь, товарищи? За кого зас-ту-па-е-тесь? — стал их стыдить начальник конвоя. — За прес-туп-ни-ков.
В кромешной тишине, возникшей от душевной сосредоточенности, мы услышали бешеный крик заступника-фронтовика, поразивший срывом на предельно высокую ноту и тем, что ответ был храбр и смел:
— За кого? За своих матерей и жен, которые могут здесь оказаться.
Словно кайлом эта пронзительная нутряная правда сбила с души все наросты. Недвижно лежа в углу на полу вагона, я зажала рот, чтобы не закричать беспомощное и страшное: «Да, да, мы ни в чем не виновны, над нами издеваются. Мы не понимаем, за что!..» Как и многих, меня сотрясала истерика.
— Ошибочку, оплошность допускаете, товарищи военные, — отбивался начальник поезда.
Но фронтовики не отступали:
— Несите накладные! И не задерживайтесь! Мы возвращаемся на фронт после ранений, — доносилось до нас. — Нам надо знать, что в тылу все делается как положено!
Яростная сшибка ничем не возмутимого персонала охраны, наглевшего в тылу, с оголенными нервами фронтовиков, уже понюхавших огня и смерти, перевела все в ранг емких человеческих чувств, оставила о себе пожизненную память.
Военный эшелон дернулся, тронулся с места. И тут притихших женщин словно прорвало. Из женских глубин вырвалось что-то нежное, перевитое с непристойностью:
— На меня, кудлатый, на, бери!.. — кричал и кричал чей-то голос невидимому заступнику. — Эх, нам бы с тобой…
Из отъезжающего состава так же откровенно, ответили.
— Возвращайтесь с войны живыми, парни! — неслось им вдогонку из нашего поезда.
И составы продолжили путь. Их — к войне и пулям. Наш — к другому аду.
Вот они какие — люди. Всякие. Маленькие и великие. И еще такие: родные, похоже, как и мы, с сорванными нервами уже навсегда. фронтовики тогда добились своего. Увидели, что в накладных фиксировалась ежедневная выдача хлеба и мыла. По спекулятивным ценам конвоиры сбывали их на рынках городов, где бывали стоянки. Возможно, я что-то и забыла из пережитого. Но знаю наверняка: заступничество и сострадание к таким, как мы, утрачивающим представление о себе, сохраняют душу.
— Он прав, сто раз прав! — сурово, без слез произнесла всю дорогу молчавшая женщина. — Сидим «за колоски», за то, что прокляли войну. Мы что, не матери их? Не сестры?..
День за днем. Еще сутки прочь, еще… Их уже настучало двадцать. Поезд шел уже по одной колее.
— Вторую, видно, нам строить придется, бабы, — произнес кто-то.
— Кругом один лес, жилья никакого не видно, — транслировали сверху. — Э-э, да ведь это тайга!
Ждали наступления сумерек, темноты. Тщетно. Их подменили холодные белые ночи. Все время светло. Только по тому, когда нам выдавали наш жалкий паек, мы понимали, что за время суток.
Двадцать третьи… двадцать четвертые… Черенком алюминиевой ложки Наташа выдавливала на стене палочки.
На двадцать пятый день поезд замедлил ход и остановился.
Тишина. Как в колодце. Даже звон в ушах. Батюшки, да ведь это край света!
Охрана отодвинула створы вагона.
— Выходи дышать! — крикнули и приставили сходни.
Спотыкаясь от слабости, от головокружения после месяца пути, сползли, уселись на землю. Заметив возле узкоколейки канаву, многие потянулись к ней пить. От торфяного дна вода в ней казалась коричневой. На торфяных болотах, где когда-то работал отец, я в детстве насмотрелась в похожих карьерах на шныряющих головастиков и жучков. Пить не стала.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});