Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утром при ударе в рельсу удавалось понять: «…это лагерь… надо! Что „надо“? А-а, идти на работу». Я сползала с нар и тащилась к вахте. Кроме этих несложных задач, ничто уже не заботило. Зло имело физиономию Васильева, персонифицировалось в нем. Я без страданий утрачивала прежнее чувство реальности. С тем, что было за пределами лагеря, ничего не связывало. Я думала только о своей сестре, о ней одной. Где мыкалась моя Валечка?
Чаще всего с ужина мы возвращались в барак последними: моя тезка Тамара Тимофеечева, преподаватель литературы, Наташа и я.
— Подождите! — остановила нас однажды Наташа перед входом в барак. — Понимаете, что мы погибаем?
Я только тут заметила, как сильно Наташа изменилась. Почему? Что с ней происходит? Спрашивать, интересоваться этим, как раньше, не находила сил.
— Давайте поклянемся друг другу… — предложила она, — поклянемся друг другу в том, что, если кому-то из нас повезет очутиться на другой колонне, тот должен тянуть остальных. Пусть каждая из нас даст слово сделать это!
На секунду в душе что-то засветилось. Она хорошо придумала. Мы взялись за руки, и каждая поочередно произнесла:
«Клянусь»!
— Бывают и такие Воробьевы горы! — подвела итог Тамара Тимофеечева.
Способность участвовать в жизни другого человека как-то совсем атрофировалась. Глаза видели, как кто-то, думая о своем, сидел и раскачивался на нарах, подобно сомнамбуле; как ночью приходили и выдергивали кого-то из женщин, вызывая в постель — к нарядчику, прорабу или Васильеву; как по возвращении их опустевшие глаза устремлялись в дымную, подсвеченную горящим фитилем барачную тьму; и как они тут же отворачивались к стене, торопясь доспать оставшееся до подъема время. Обыденные, почти не вызывающие эмоций картины лагерной жизни.
Встряхнуть могло лишь нечто из ряда вон выходящее. Кто-то на лесоповале вовремя не отбежал, и его убило спиленным деревом, кого-то зарезали в зоне или в бараке, кому-то в изоляторе доломали кости.
Эти «происшествия» поражали. Болела и ужасала некая общая человеческая обреченность, историческая судьба. Вторым планом представлялась жизнь сведенного на нет человека, и, как факты, это помнилось уже всю жизнь.
Самое уязвимое и беззащитное у большинства — психика.
На «Светике» я стала свидетелем одного из самых невыносимых отступлений от человеческого начала: гуртового озверения людей. На распилку бревен меня несколько раз ставили в пару с чахлой, до крайности измученной женщиной. В бараке она едва ли не каждому рассказывала о двух своих дочурках семи и девяти лет, оставшихся на воле.
— Пропадут они, помрут без меня! — твердила и твердила она. — Ну сами подумайте, как они могут без меня жить? Ну, как могут?
Более десятка раз вохровцы пересчитали наши построенные для возвращения в зону четверки. Одного из заключенных недоставало. Объявили: «Побег!» Еще и еще раз обшарили лес. Может, умер кто? Без сознания? Не нашли. Выяснилось, что нет матери двоих детей.
Отчаянная решимость бежать из лагеря как будто и не вязалась с затурканностью этой женщины и одновременно проистекала из нее. С охраны за побег взыскивали. И вохровцы в этих случаях сатанели. Усиление режима принимало самые непредсказуемые формы. Например, попроситься теперь отойти в лес «оправиться» означало оказаться под буквальным надзором конвоира. Это действовало на психику людей. Раздражение накапливалось, искало выхода. Получалось так, что пенять надо было на того, кто бежал. Такова логика застывшего мышления.
Женщину искали несколько дней. В тайге имелись посты. В вырытых землянках таились вохровцы. Примерно через неделю в середине дня вдруг замолчали пилы и топоры. Из леса вышли трое оперативников. Впереди шло нечто ступающее. Она! Вместо одежды на ней болтались одни лохмотья. Лицо было превращено в красный, вспухший блин. Изъеденная в кровь москитами, она остановилась, обвиснув на собственном скелете, безразличная ко всему окружающему.
И вместо жалости и сострадания из нутра таких же заключенных, как она, вырвалась безудержная злоба. Это был до предела разогретый психоз. В измученную женщину летели чурки, камни и грязные слова. Неделю скрученные жестким режимом люди мстили не лагерному начальству, а ей. Расправлявшиеся с самой несчастной из всех были так страшны, что ум заходил за разум. Агрессия обезумевшей массы людей — зрелище нестерпимое.
Ни оперативники, отыскавшие беглянку, ни конвой, усевшийся перекурить, не пытались усмирить сорвавшихся с цепи людей.
Но вот злоба иссякла. Так же внезапно, как и вспыхнула. Кого-то остановили, кто-то опомнился сам.
Женщина лежала на земле. К ней подойти не разрешили. Что пережила она в эти семь дней, блуждая по тайге, пытаясь из нее выбраться, сжевывая коренья и ягоды, осталось известным только ей и Богу. Одни говорили, что ей дали дополнительный срок; другие, что она не выдержала следствия и умерла.
Если ее девочки живы, они, понятно, и не ведают о пережитом их матерью во имя любви к ним.
Мысль о побеге приходила в голову, наверное, каждому. Как фантазия томила и меня. Свергнув власть воспитанности, разума, все клетки вдруг начинали вопить: «Хочу домой, до-мой хочу!» Но убеждение, что от НКВД скрыться невозможно, стирало эту идею, как мел с доски. Да и куда бежать? К кому? Никакого дома у меня на всей этой земле не существовало.
Нежданно-негаданно на колонне появилось новое лицо. Врач. Петра Поликарповича Широчинского привели сюда небольшим местным этапом как «штрафника». На злосчастный «Светик», оказывается, ссылали. Отсидевший из десяти лет срока шесть, в своем почтенном возрасте сохранивший следы былой барственности, велеречивости, доктор выглядел здесь белой вороной. Тем же самым он объяснил и причину ссылки: «Одним своим видом я действовал на нервы начальнику прежней колонны». Слишком много всюду определял мотив все той же «классовой ненависти».
Обстоятельством прибытия Петра Поликарповича на колонну Судьба мне, как говорят в подобных случаях, «подложила руки».
Осмотрев мои раны на ногах, он поднял брови и сказал:
— Нам с вами, деточка, во что бы то ни стало надо поправляться.
История с освобождением повторилась «от» и «до». Петр Поликарпович освобождал, Васильев — гнал на работу. Доктор пытался противостоять. Как-то попросил задержаться после приема, поставил скамеечку под больные ноги и рассказал о себе, о лагере.
От него я узнала, что наш лагерь называется Северным-Железнодорожным, что дальше к северу располагаются: Устьвымский, Абезьский, Интинский, Воркутинский и другие лагеря. Он же объяснил структурное деление лагеря на лагпункты, которые группируются в отделения. Мы, например, принадлежали к Урдомскому отделению. Но более всего меня поразил рассказ о том, что есть, оказывается, колонны, на которых много интеллигенции и почти нет уголовников.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});