Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания - Тамара Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этот доктор не оставит вас в покое. Он — бабник!
Взыскующий за все внутренний переводчик выбрал и перевел главное: «Чудес на свете не бывает. Слышала? Ты предупреждена. Ты знаешь». Но Боже мой, зачем мне это знать? Чтобы пойти и сказать: вычеркните меня из списка! Я отказываюсь ехать в лазарет! Добровольно остаюсь на «Светике»?
В Беловодске Бенюш корил меня за «безропотную стойкость», как он называл это. Но вот сейчас, осознав собственную неспособность к «борьбе за существование», на краю буквальной гибели, на границе, где жизнь и смерть были друг к другу впритык, мой «ропот» выразился в желании во что бы то ни стало вырваться оттуда, где осуществлялось обещание «сгноить»! Это «вырваться» было позывными воли к жизни. Как раз сюда этот человек нанес свой неожиданный удар. И я отвернулась от него.
Не просто было подойти к Петру Поликарповичу и спросить:
— А что собой представляет доктор Бахарев?
— Какое это имеет значение? Вы отдаете себе отчет, какой конец вас ожидает здесь? — сердито ответил он.
— Но все-таки, что он за человек?
— Ну, я знаю, знаю, о чем вы спрашиваете. Да, говорят, он любит женщин. Но я ему все объяснил про вас. Он не посмеет с вами вести себя неподобающим образом. Вам надо срочно выбираться отсюда. Вы уже инвалид!
Как жадно я схватилась за довод: инвалид? Действительно, с чего я взяла, что могу оказаться предметом его поползновений? Какой я вообще «предмет»? С чего это пришло на ум тому экономисту и теперь мне? Такая доходяга! Только вырваться, только убраться отсюда…
«Господи, что со мной будет?» — замирала я, слушая, как вошедший через несколько дней в барак нарядчик зачитывал фамилии назначенных в лазаретный этап.
Меня в списке не оказалось.
А разве я не знала, что будет именно так? Знала! Просто боялась думать об этом. Ведь Васильев еще не довел дело до конца! Он — доведет!
Попрощавшись с Тамарой Тимофеечевой, которую увозили в лазарет, я потащилась к вахте. Присела на бревна. С убийственно хозяйским спокойствием Васильев провожал уходящих за зону людей. Этап ушел, Я осталась сидеть на бревнах. Ветер ударял в спину, подбираясь под воротник гнилой телогрейки, утаскивал то малое тепло, что было накоплено под нею.
Завтра тот же портяночный дух, пожарное дежурство, черная пропасть сна, похожего на смерть, и само дыхание этой смерти.
Хоронясь и прячась, Петр Поликарпович упрашивал кого-то из вольных позвонить в отделение, узнать, возможно ли что-то поправить. Позже он рассказал, что доктор Бахарев предпринял еще одну попытку вызволить меня отсюда, будто бы в связи с этим зачем-то порвал мой формуляр и у него из-за этого неприятности. Все это плохо задерживалось в памяти, поскольку в какое-то «еще» и «опять» верить было наивно и глупо.
Мое присутствие в жизни ничем не было засвидетельствовано. Разве только фамилией в лагерных списках и сочувствием двух-трех людей.
Что-то еще фиксирующей частью сознания я тем более была поражена, когда спустя пару недель за мной, совсем уже потухшей, прибежали в барак.
— Быстро! Скорей с вещами на вахту!
— Клятву нашу помню! Но если не увидимся, никогда тебя не забуду! — сумела я сказать Наташе.
— Молодец Бахарев! Какой молодец! — восхищенно повторял и повторял Петр Поликарпович.
Как талантливо надо было уметь жалеть внутри самой этой жизни умирающего человека, чтобы приложить столько сил для моего спасения, сколько их потратил Петр Поликарпович.
«Это все вы сделали, дорогой Петр Поликарпович, все вы!» — хотела я поблагодарить доктора, но у меня на это не хватило сил.
— Мы еще встретимся и, увидите, будем вспоминать все это, как гнусный и скверный анекдот, — сказал он как-то.
Лагерь и колонна «Светик» посрамили его оптимизм. Мы не увиделись! Не дождавшись освобождения, на той же проклятой колонне умер хороший человек — доктор Петр Поликарпович Широчинский.
Я еще оглядывалась: вдруг откуда-то вынырнет Васильев и крикнет: «Назад!» Но вот дверь вахты с силой шваркнула и бревенчатый частокол скрыл от меня оставшихся в зоне.
Доктор Бахарев, умудрившийся сверхмыслимым образом выслать за мной специального конвоира, представлялся мне теперь магом и чародеем.
Конвоир попался веселый. За то, что я едва передвигала ноги, прозвал меня «старушенцией», торопил, чтобы успеть к проходящему поезду. При нашем появлении пассажиры плацкартного вагона насторожились. А когда одна из женщин обратилась к конвоиру: «А можно ли ее чайком угостить?» — и тот ответил: «Можно, мать, можно», в этой людской тесноте я со всей полнотой ощутила беспредельность российского сумбура и сердобольности.
Вдоль железной дороги от станции Урдома до колонны мы прошли чуть больше километра. Сама колонна располагалась на пригорке и потому была почти вся на виду. Во всяком случае, по высившимся поверх забора крышам можно было составить представление о количестве лагерных построек.
Конвоир довел меня до вахты и «сдал». Я уже собиралась войти в зону, но оттуда стремительными шагами вышла женщина. Во взгляде были дежурная подозрительность и какое-то заведомое недружелюбие. Черными глазами она буквально ожгла меня.
Конвоир и дежурный переглянулись, и мое радужное настроение улетучилось. Проученная «покупочным» осмотром вольных окололагерных женщин, я уже знала, чем это бывает чревато.
Колонна выглядела чистенько. От одного корпуса к другому вели аккуратные дорожки. Мне указали дорогу к бане. За несколько минут до нашего прихода в зону пропустили небольшой этап. «Хвост» его был ориентиром.
В предбанном помещении с прибывшими разбирался молодой красивый доктор — Евгений Львович Петцгольд. Сюда же буквально через несколько минут заскочил главный врач урдомского лазарета Бахарев.
Оглядев поступивших больных, он вскользь бросил мне:
— А-а, приехали, наконец?
Быстро расшвыряв формуляры на стопки, он распорядился, кого куда отправить. Я попала в группу хирургических больных.
В шестиместной палате стояла свободная кровать. Подушка, одеяло и комплект белья не то что изумили, а даже озадачили. В переходе от безобразного к более или менее нормальному есть что-то безысходно горестное и обидное.
Полтора года я существовала в бараках при коптилке. А тут вечером и в самом деле зажглась электрическая лампочка.
Отвернувшись к стене, не шевелясь, я лежала в чистой постели почти без мыслей. Когда в палату открывали дверь, все еще пугалась — вдруг за мной: «Это еще что? Марш на „Светик“!»
Мне предписали постельный режим. Поднималась я только на перевязки и в столовую. Лишь очутившись на больничной койке, я сама поняла, как тяжело больна. На «Светике» было не до того, чтобы рассмотреть свои раны. Здесь во время перевязок я увидела, что ноги изъязвлены до самой кости. Десны были распухшими, язык — толстым, постоянно мучил внутренний холод.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});