Сон Сципиона - Йен Пирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Теперь мне понятно, почему у художников Возрождения всегда были подмастерья, — с облегчением сказала она. Потом посмотрела в зеркало. — Господи милосердный, ты только на меня погляди!
Старая рубашка без воротника, его старые брюки с засученными штанинами, чтобы не наступать на них, босая, волосы стянуты на затылке веревочкой — она была поразительно красивой, и такой счастливой он ее никогда не видел.
— Поезжай, — сказала она, пристально рассматривая свое отражение. — Конечно, тебе нужно ехать. Что ты теряешь? Ты должен сделать что-нибудь для этих несчастных.
Жюльен уехал через час. По его расчетам, он должен был вернуться на другой день к вечеру и обещал посмотреть, не удастся ли раздобыть мыла или бумаги. Это, с улыбкой объявил он перед отъездом, две самые ценные вещи в мире.
В 1972 году, незадолго его до смерти, журналист, подавшийся в писатели, наткнулся на имя Марселя Лапласа и написал книгу о Провансе в дни войны. Книга была частью начавшейся тогда переоценки войны, но все же скорее искала оправданий, чем обвиняла. Сводились старые счеты, скрываемые сделки и компромиссы извлекались на свет. В случае Марселя цена была не слишком высока: к тому времени он был уже болен и терял память. Он был выше любых упреков, и ему не было нужды защищаться. Его послужной список и репутация говорили сами за себя.
К тому времени Марсель удостоился стольких почестей, что считался одним из столпов государства. Почти четверть века после войны он занимал руководящие посты в различных государственных учреждениях и приложил руку к экономическому чуду — гордость Франции, пошатнувшаяся в шестидесятых. Технократ, оправдание технократии во плоти, отточивший свое мастерство в Авиньоне военного времени, когда проводил в жизнь политику национального обновления, о которой грезили в Виши.
Покопавшись в его прошлом, журналист отыскал много позабытого. Получившаяся книга избегала бюрократических деталей, меморандумов, приказов, совещаний, назначений, составлявших хлеб насущный коллаборационизма. Он мог бы многое извлечь из издаваемых Марселем административных предписаний, которые раз за разом показывали, как он в своем стремлении угодить шел дальше требований и вишистсткого режима, и оккупантов и за счет других получал пространство для маневра. Тщательное рассмотрение того, как он применял statut des juifs22, вскрыло бы, что работы лишились многие, кто сохранил бы ее, будь у власти более вялый, не столь ревностный prefet. Показало бы, что рука не столь жесткая могла бы смягчить распоряжения о реформировании школ, закрытии ночных клубов, запрете собраний.
Все это упоминалось, но автор ставил себе другую цель: он предпочел сосредоточиться на единственном событии, суммирующем драму и хаос войны. В качестве такого знаменательного эпизода он выбрал 14 августа 1943 года, когда Марсель, по его собственным воспоминаниям, впервые попытался вступить в контакт с Сопротивлением. Мужественное решение, которое в конце концов принесло плоды за несколько недель до освобождения в следующем году. Ведь когда немецкая армия отступила, гражданская война не разразилась, Прованс не ввергся в хаос. Власть взяло гражданское правительство, а репрессии были сведены к минимуму. И снова Марсель хорошо послужил своей стране и своему departament. Автор раскопал, что Марсель и Бернар вместе ходили в школу. С его легкой руки они превратились в друзей и даже больше, в кровных братьев, протягивающих друг другу руку через пропасть идеологий и грохот конфликта. Доверие, такое простое и человеческое, взяло верх над ненавистью и страхом, упрочило быструю реинтеграцию армии и администрации, восстановление гражданского правительства, едва армии союзников оттеснили немцев на север.
Вот каким журналист придумал разговор, в котором Марселю сообщили про возвращение во Францию Бернара. Усадил Марселя за письменный стол и заставил размышлять о дальнейших шагах. Информировать немцев? Передать сведения собственной полиции? Или, преступив закон, войти в темный мир заговорщиков? Кто-нибудь вроде Оливье де Нуайена создал бы полутеологическое моралите, в котором вполне пресловутый демон искушал бы бюрократа сотворить зло, а ангел склонял бы к добру. Манлий Гиппоман, с его классическим и языческим образованием, сымитировал бы суд Геркулеса с пространными и высокоинтеллектуальными дебатами, в которых обсуждалось бы моральные проблемы — с персонификациями Порока и Добродетели для ясности, — по окончанию которых Марсель делает свой взвешенный выбор.
Учитывая замысел драмы, все три варианта должны были представить Марселя героем (как сделал это автор книги) или хотя бы центральной фигурой происходящего. Все сводится к его решению — и вот тут-то вкрадывается журналистское искажение. Ведь Марсель никакого выбора не сделал. Вовсе не взвешивал альтернативы. Ни на минуту не сомневался в том, что поступает правильно. И, разумеется, журналист не подозревал ни о существовании Жюльена Барнёва, ни о его важности.
Дело обстояло просто: в бургундах Манлий видел лучшую надежду на безопасность Прованса. Он умел различать между двумя племенами варваров, тогда как его друг Феликс в них всех видел угрозу своему идеальному Риму.
К тому времени, когда, покинув королевский дворец, Манлий отправился в обратный путь, тщетность сопротивления была ему очевидна. Обстоятельства сделали его и Феликса врагами. Один из них должен уступить. И времени было в обрез; бургундский король был рад вывести свое войско на рубеж к югу от Везона, но отказался от вторжения. Он не хотел натолкнуться на сопротивление: в этом случае он либо не придет вовсе, либо сочтет себя вправе грабить вволю. Тогда все усилия Манлия пойдут прахом. Их спаситель превратится в их губителя.
На обратном пути, который во времена его деда занял бы два дня, а теперь потребовал десять, Манлий был уверен, что возьмет верх и в городе, и во всей области. Епископский сан давал ему непревзойденную, даже уникальную возможность влиять на горожан, и не было сомнения, что его поместья также подчинятся. Тем не менее он сознавал, что сопротивление его планам неизбежно и — если его возглавит Феликс — может стать весьма внушительным.
Его успокаивала уверенность, что Феликс отправился на юг собирать войско для освобождения Клермона. Потому-то известие о мятеже в Везоне под предводительством Кая Валерия так его потрясло. Подобного оборота событий он не предвидел, ибо, как и сам Феликс, никогда не воспринимал всерьез набожного, но узколобого дурака, у которого отнял епископство.
А Кай готовился уже четыре месяца — с момента избрания Манлия — и понимал, что отсутствие в области и Манлия, и Феликса дает ему тот единственный шанс, который больше никогда не представится. Через несколько часов после отбытия посольства к бургундскому двору он уже выступил с теми, кого уговорами, подкупами или угрозами перетянул на свою сторону. Церковь была захвачена, а ее казна, недавно пополненная золотом Манлия, открыта. Каменщиков отрядили на восстановление и укрепление стен. Всех людей Манлия в городе разоружили, а потом предложили им выбор: отречься от своего господина или лишится правой руки, чтобы они не могли за него сражаться. Почти все выбрали первое. Никаких шагов к тому, чтобы лишить Манлия сана, не предпринималось: успеется, а пока готовились обвинения в казнокрадстве, чтобы выдвинуть их, едва он вернется. Кай не недооценивал ни епископа, ни двоюродного брата и понимал, что времени у него не много. Манлий — могущественный человек и в своих поместьях может собрать значительное войско. Более того, в самом городе было тревожно: избранный единодушно Манлий пользовался поддержкой Фауста, был представителем Бога.
Не так-то легко было укрепить и защищать Везон. Обветшавшие стены были слишком слабы, а горожане не умели толком сражаться. Кай послал гонцов на юг со всем золотом Манлия нанять войско, но пока не получил от них никаких известий. А до прибытия наемников или возвращения с войсками Феликса, поставленного перед fait accompli23, открыто объявить войну епископу было бы немыслимой глупостью.
Поэтому Кай Валерий трудился, укрепляя стены и решимость горожан. Последнее требовало чего-то эффектного, такого, что ясно доказало бы всем непригодность Манлия. И кто лучше подходил для этого, чем София?
О ней и так уже ходили всякие слухи. Не потребовалось много усилий, чтобы раздуть их в праведный гнев. София была странной, высокомерной и отчужденной — чистейшая латынь — и теперь почти непонятная для галльского уха. Она практиковала медицину, которую так легко спутать с некромантией. Она, без сомнения, была сожительницей епископа, того, кому полагалось строго соблюдать безбрачие после того, как его супруга удалилась в женский дом. А главное — она была язычница, обществу добрых христиан предпочитала общество евреев, открыто насмехалась над истиной и своим учением развращала юные умы повсюду. Услышав последнее, София расхохоталась. Их она не могла бы развратить, даже если бы захотела.