Осень на краю - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурка все еще растерянно улыбался, водя глазами по толпе.
Однако улыбался уже только он один.
– Ты же червонец в карман положил, я видел, – сказал он водоносу. – А говоришь, в руке держал…
– Да какая разница? – заголосила баба. – Он, не перекрестившись, взял червонец – вот и исчезла фармазонка.
– Да что это такое? – вскричал урядник. – Какая еще фармазонка?
– А вот какая фармазонка, я вам скажу, если не знаете… – затараторила баба. – Этот скубент, наверное, водится с нечистой силой. Наверное, он поймал кошку, всю черную, без единого белого волоска, да в полночь, без креста сам и без пояса, сварил ту кошку без соли и молитвы в бане. Вот когда мясо станет отваливаться от костей, то увидишь косточку одну. Она не похожа на другие, особенная кость. Вот ее-то он и взял с собой, вот она-то и есть фармазонка.
– Ну и что? – уже с любопытством спросил урядник.
– Эта самая косточка притягивает к себе деньги. Какую бы бумажку или монету хозяин фармазонки ни дал тебе, немного погодя она опять очутится у него, вот что! Дал он сыночку десятишницу, тот ее, не перекрестившись, взял – вот она у скубента и очутилась опять, ушла к нему. Ваше благородие, схватите его, задержите! Я баба бедная, у меня мужик на фронтах бьется…
– Сумасшествие какое-то! – воскликнул пораженный глупостью ситуации Шурка. – Я репортер газеты «Энский листок», я здесь для освещения событий…
– Выверните карманы, – сказал урядник, устало махнув рукой.
Шурка стиснул зубы и вскинул голову:
– Не буду!
– Ну и черт с вами! – пожал плечами урядник. – Я для вашей же пользы. Разбирайтесь тогда сами со своей фармазонкой. Люди! Советую всем разойтись! Сейчас сюда прибудет воинская команда. Кого застанут на площади, будут стрелять. Подобру-поздорову прошу!
И, выкрикнув предупреждение, он увел своих подчиненных в глубину проулка, где виднелась вывеска еще не тронутой лавки. Здесь он ничего больше не мог сделать ни для кого – ни для мертвого Теребилина, ни для живого «скубента».
Для еще живого. Пока живого…
– Ну что, фармазонщик! – просвистела баба, подходя к Шурке и вытягивая вперед скрюченные пальцы. – Отдай добром червончик. Не то…
Шурка оглянулся. Толпа, уже уставшая без развлечения, смыкалась вокруг него. Непроницаемые лица, дремучие глаза… глухая тайга, вроде той, куда сослали кузину Мопсю Аверьянову… Мрак, мрак народный…
Мрак надвигался.
«Да ну, не может быть, чтобы они на меня…» – слабо улыбаясь, подумал Шурка.
Наверное, именно так до последней минуты своей жизни думал и несчастный лавочник Теребилин.
– Да я репортер! Я газетчик! – вскричал Шурка и отшвырнул первые вцепившиеся в него руки. И тут же его потащили, чудилось, на все четыре стороны враз.
– Стойте! – послышался пронзительный женский крик, и рядом с Шуркой, словно по мановению волшебной палочки, оказалась тоненькая девушка с растрепанной русой косой. – Стойте, я его знаю! Это сын лавочника из Гордеевки! Слышите? Если мы его в подвал запрем, его отец нам без всякого спора выдаст сахар – у него на складе сорок пудов лежит. Заприте его вон там! Скажем отцу – давай, мол, сахар, не то сын твой так в подвале и сгниет!
– Да фармазонщик он! – визжала баба.
– Лавочников сын! – спорила девка.
Народ загудел, зашатался. Шурку толкнули еще раз или два, но чужие потные руки от его одежды отцепились…
– Солдаты! – вдруг зарокотало над толпой. – Воинская команда!
На какое-то мгновение все изумленно стихло, и до напрягшейся толпы донесся рокот моторов.
Грузовые машины с солдатами! Те, что обещал урядник!
Кто-то побежал. Кто-то решил испытать судьбу и остался.
Шурка почувствовал, что его сильно дернули за руку.
Она! Та девушка, которая уверяла, он-де сын какого-то там лавочника.
– Чего ждешь? – прошипела, уставившись в Шуркины глаза своими – светло-карими, расширенными. – Беги, дурень! Не лезь больше никуда, Христа ради! Не лезь! Беги!
И растворилась в толпе.
Шурка иногда действовал довольно быстро, особенно в минуты смертельной опасности. Ввинтился меж двух каких-то растерянных фигур, прянул вправо, влево… вырвался из тисков многоглавого змея, вздохнул полной грудью, побежал на подгибающихся ногах неведомо куда. Бежал, пока не споткнулся и не упал. Боль в колене вернула соображение, подобие рассудка. Начал прикидывать, куда идти, где можно найти извозчика. Уехать, уехать… Жаль, что здесь нет ни трамвая, ни конки…
Конка?
Конка!
Да, конечно, он вспомнил: сейчас ему спасла жизнь та самая девушка, которой он три дня назад взял билет в конке.
И не ее ли – Господи Боже! – увидел Шурка мельком в Андреевской ночлежке? Не ее ли голос спугнул убийц криком:
«Сыскны-ые!»
Она? Не она? Она?
Но кто она такая?
* * *«Саша, Сашенька, здравствуй, моя хорошая, дорогая моя подружка! Необыкновенно рада, что именно мне выпало сообщить тебе необыкновенную, радостную новость. Если ты стоишь, то лучше сядь, потому что сейчас ты упадешь, просто упадешь от счастья!»
Варя задумчиво прихватила зубами кончик карандаша. Так ли уж она уверена, что новость будет для Саши радостной? Их отношения с Дмитрием – большая загадка. Нет, нет, как бы там ни было, для женщины, не имевшей известий от мужа целых два года, конечно же, будет облегчением узнать хотя бы то, что отец ее ребенка, родной человек жив.
И Варя написала именно так:
«Митя Аксаков, твой муж, отец Оленьки, жив! Он жив! Поверь, что я пишу истинную правду, не пользуюсь никакими непроверенными слухами. Я вижу его даже сейчас – он лежит в двух шагах от меня…»
Варя приподняла брови и отняла карандаш от бумаги. Кажется, последняя фраза выглядит несколько двусмысленно? Ну и что же, каждый понимает вещи согласно своей испорченности!
«… лежит в двух шагах от меня в вагоне санитарного поезда, в бригаде которого я служу вот уже год. Несколько дней назад к нам доставили раненых из немецкого госпиталя. Там оказалось очень много наших, подобранных на поле боя. Надо отдать должное германцам – встречаются порядочные люди и среди них. Одним из раненых оказался и Митя. Ранение его сложное, разрывной пулей у него раздроблена нога, и он сейчас находится в состоянии бессознательном от невыносимой боли. Ну что ж, это ему даже на пользу, во всяком случае, он не испытывает мучений, хотя и не узнает никого, в том числе и меня».
Варя вздохнула. Это была правда… вернее, часть ее. Дмитрий вот уже третьи сутки не приходил в сознание. Иногда он открывал глаза и смотрел, но вряд ли что-то видел, настолько бессмысленным, незрячим оставался его взгляд. Он не отвечал на вопросы, даже самым незначительным мимическим движением не отзывался на обращенные к нему слова. Его документы, видимо, были зачем-то увезены немцами, а может быть, потеряны, и если бы не Варя, которая узнала свою бывшую любовь с одного взгляда, он так и оставался бы «неизвестным раненым». Таких было много, и немалое количество их переходило потом в разряд «неизвестных, скончавшихся от ран». У Дмитрия было достаточно шансов перейти в разряд последних, и при одной мысли об этом у Вари слезы подкатывали к глазам, так было жалко, жалко и Дмитрия, когда-то любившего ее, и себя, когда-то любившую Дмитрия, и глупую нахалку Сашку Русанову, которая встряла между ними (Варя как-то забыла, что рассорил ее с Митей Аксаковым ее собственный папенька, а Сашка просто вклинилась на освободившееся место), и дочку Сашкину тоже… Всех жалко! До того жалко, что каждое слово собственного письма причиняло Варе мучения, однако она почитала своим непременным христианским, человеческим, милосердным долгом написать его. И писала-таки.