Отдайте мне ваших детей! - Стив Сем-Сандберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Und immer so weiter». В щель между дверями и дверной рамой — или, скорее, еще выше, в трещину в притолоке — пробивался звук льстивого голоса Бибова, который продолжал хвастать рабочими мощностями и превосходной продукцией гетто.
Румковский ждал в приемной. Вдоль стены, под портретом фюрера, стояли низенькие деревянные скамейки. Румковский уселся на краешек одной из них. Так как его пребывание в кабинете оказалось коротким, он полагал, что его выпроводили лишь на время и скоро снова позовут. Но время шло, а ничего не происходило — только голоса за дверью стали громче. Вскоре он услышал дребезжание стакана и сдержанный, но решительный стук сапог, шагавших по скрипящему полу. Эсэсовец-часовой быстро переводил взгляд с него на дверь, словно не знал, что делать с этим евреем, которого высокопоставленные господа выпихнули к нему. И ни одной сигареты, рассказывал потом Румковский; с собой у него оказалось только два сухаря, которые ему удалось второпях прихватить из оловянной банки, которую Дора Фукс держала у себя на столе, но он не решался достать их, боясь произвести недостойное впечатление: «старый еврей жрет».
Вдруг из кабинета донесся взрыв смеха, дверь распахнулась, и показалось лицо Бибова — сначала недоуменное, потом испуганное:
— Вы что, Румковский, все еще здесь?
Бибов быстро обеими руками прикрыл за собой двери, потом предостерегающим жестом прижал палец к губам. Он повел Румковского вниз по лестнице, по темному коридору в маленькую освещенную комнату, дверь которой закрыл за собой с заговорщическим видом.
Румковский затруднился бы объяснить происходившее в комнате даже самым близким и доверенным людям. Может быть, у него просто не нашлось слов, чтобы описать то чувство доверия, которое, как ему показалось, установилось между ним и Бибовым. Как несколько лет назад, когда не существовало еще никакого «производственного процесса», когда и в помине не было никаких resortów, в те дни они сиживали в кабинете Румковского, Бибов просматривал длинные списки предложений, но нигде не находил нужного ему товара, и тогда Румковский вдруг называл чью-нибудь фамилию или название фирмы, а Бибов восклицал: «Румковский, это же гениально!»
Однако теперь их беседа оказалась не столь приятной, сказал Румковский и попытался, как мог, пересказать то, что доверил ему Бибов. В Берлине решили, что из-за военных расходов содержать администрацию гетто в нынешнем размере невозможно, ее следует реорганизовать, а «незаменимым» прежде личностям вроде Риббе и Чарнуллы придется покинуть Лицманштадт, чтобы служить в армии.
— Но это еще не самое худшее, Румковский; самое ужасное в том, что все гетто, все производство, которое относится к военной промышленности, заберут у гражданской администрации и передадут СС, компании «Остиндустри», коротко говоря — гетто переходит СС!
Они сидели в комнате, которую Румковский называл «городским кабинетом» Бибова. Главным в кабинете был обширный письменный стол с подложкой для письма и мраморной подставкой для ручек. На краю стола громоздились телефоны. Бибов вынул из настенного шкафа стакан, выпил, достал из ящика стола сигарету, однако Румковскому опять не предложил.
— В переговорах сейчас пауза, но уже ясно, что, если доктор Хорн добьется своего, даже мне придется оставить пост в администрации. Что мой уход будет означать для самоуправления, которое я столько лет обеспечивал вам, евреям, — это вы сами можете живо себе представить.
В этот миг вся сцена, до этого погруженная в темноту, вдруг осветилась, рассказывал Румковский. Бибов, протянув руку и любезно улыбаясь, чутко, почти по-товарищески вывел на эту сцену Румковского:
— Но я, естественно, не покину администрацию, не рассказав о нашем прекрасном сотрудничестве — мы с вами всегда прекрасно сотрудничали.
И может быть даже, я смогу взять с собой кого-нибудь из ваших самых добросовестных служащих. Но в таком случае это должны быть по-настоящему добросовестные работники — я знаю, таких можете воспитать только вы.
У меня большие планы, Румковский. Меня соблазняют возможностью взять большую фирму по экспорту тканей, со складами в Гамбурге и Киле. При этом я, естественно, сохраню все свои связи в торговле кофе и чаем.
А что касается вас и вашей семьи, обещаю непременно проследить, чтобы вам предоставили защиту и достойный отъезд.
Gute Geschäftsbeziehungen vergisst man doch nicht so schnell.
А теперь, Румковский, вам пора; доктор Хорн пунктуален, он сам не позволяет себе терять ни минуты и отмечает, кого нет на месте.
Последние слова он произнес, схватив Румковского за руку; Румковский, уверенный, что предстоят объятия — пьяное изъявление преданности вроде тех, которым он подвергался несколько лет назад, — подался навстречу Бибову, чуть вправо. Но Бибов всего-навсего искал монетки в кармане пиджака. Он всунул Румковскому в ладонь несколько пфеннигов и фамильярно похлопал его по спине:
— На трамвай хватит!
Так и получилось, что «богатый» еврей Румковский, которого (за исключением поездки в Варшаву) никогда не видели вне порученного ему Gebiet’a, удивительным образом стоял совершенно один, без охраны, на арийской территории Лицманштадта и ждал трамвая, который отвезет его назад в гетто.
Серые сумерки. На остановке на Подольской улице собралась толпа поляков и фольксдойч. Все уставились на желтую звезду, нашитую у него на пальто спереди и сзади. Неужели еврей поедет в трамвае с ними? Что вообще еврей делает за пределами гетто? Но ведь господин амтсляйтер не только сказал ему сесть на трамвай, но и дал денег на билет, так что, когда трамвай пришел, Румковский запретил себе думать об этом. Он — еврей! — зашел в трамвай и потом сидел, уставившись на двери, которые с почти волшебной плавностью открывались и закрывались, чтобы впустить или выпустить поляков и немцев. Вскоре трамвай наполнился. Но сзади, где ехал председатель, было пусто. Хотелось есть. В кармане пальто все еще было два сухаря, которые он взял из банки Доры Фукс. Но он не осмелился притронуться к ним. Он вообще не смел пошевелиться.
Вот забор и ограждения из колючей проволоки плотнее сомкнулись вокруг них, и трамвай полез вверх, потом вниз по «мертвому» арийскому коридору возле Згерской. Кто-то из пассажиров, должно быть, поговорил с вагоновожатым, потому что трамвай, против всех правил, остановился у площади Балуты, и председатель смог сойти. Вожатый дал звонок, и трамвай покатил дальше; в освещенных окнах застыли перекошенные от ужаса лица, а председатель пошел к своему гетто, думая о Бибове и об обещании, которое тот дал ему:
«Aber gute Arbeiter — Musterarbeiter müssen es sein».
~~~
Впоследствии мнения о том, как на самом деле происходили последние депортации, разделились. Начались ли депортации в июне 1944 года, когда бургомистр Отто Брадфиш отдал приказ об окончательном выселении гетто, или в начале февраля, когда вдруг потребовали, чтобы полторы тысячи физически здоровых, крепких людей зарегистрировались для «работы за пределами гетто»? (Так как приказ не был выполнен немедленно, это число возросло до 1600, а потом до 1700.) Или на самом деле депортации начались в то холодное, серое, туманное утро декабря 1943 года, когда господин презес отметился у немецкого часового на площади Балут, возвратившись в гетто после полных двух суток отсутствия?
Он приехал совершенно опустошенным, но в нем появилось и что-то новое.
Во всяком случае, так считали некоторые.
Теперь, когда пришла пора действовать, никто не мог бы сказать, что Румковский бездельничает. Не прошло и двух часов после возвращения председателя на площадь Балут, как он наведался в «Бетриб Зоннабенд» на улице Якуба, 12. Тамошние сапожники прекратили работу, протестуя против невыносимых условий труда, и отказались есть суп, несмотря на уговоры директора Зоннабенда. Едва войдя в помещение фабрики, Румковский подошел к одному из бастующих и ударом повалил его на землю. Прочих сапожников он наказал, удлинив им рабочий день на два часа, а инициатора акции отправил в Центральную тюрьму, где велел пороть в присутствии прочих заключенных.
Так продолжалось всю весну. Украдешь хоть огрызок веревки, хоть пару винтиков или гаек — отправляешься в Центральную тюрьму, и нет тебе прощения. Несколько лет назад для гетто было бы катастрофой, окажись столько трудоспособных людей за решеткой. Но не теперь. Инспектируя в январе-феврале тюрьму, председатель говорил о «своих» заключенных как о складе годного к употреблению человеческого материала, могущего послужить резервом в тяжелые времена. В гетто много размышляли над тем, что могли означать слова председателя, и в первую очередь — «тяжелые времена». Вскоре после этого стала известна новость, которую давно ждали с ужасом.