Сигналы - Валерия Жарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В странствиях по горячим, а точней — тлеющим точкам, по торфяным болотам, дымящим в июле, и поселкам, где трубы рвались при первых заморозках, Окунев открыл для себя совершенно иную Россию — не то чтобы подпольную, а параллельную. Она давно спасала себя, мгновенно координировалась, покрылась сеткой раздаточных пунктов, обзавелась тысячами активистов, делившихся в свою очередь на три категории. Первые были святоши, упоенные собственным подвигом, требовавшие абсолютной справедливости, а на деле — благодарности; эти не уживались даже с родителями. Отчего-то — Окунев боялся говорить вслух, отчего, — их особенно тянуло в медицину, к больным, увечным, обреченным, реже к бомжам, лучше бы тоже больным (здоровых бомжей, впрочем, не бывает). Эти отличались невыносимой экзальтацией и, кажется, тайной некрофилией. Вторые были любители экстрима, использовавшие бедствия как источник адреналина; этой корысти они не скрывали и были, в общем, приличные ребята — Леша причислял себя к ним, хотя, кажется, был к себе слишком суров. Третьи помогали потому, что не могли не помогать, и Окунев про себя называл их «провалившиеся». Живет человек, не делая ни зла, ни добра, что по нынешним временам и так немало, но судьба сводит его с больным ребенком либо брошенным стариком, и человек пропадает, ибо сделать ничего нельзя, а существовать по-прежнему он уже не может. Провалиться может не всякий, но тот, кого ничто не удерживает: все знают про больных детей и одиноких стариков, но всех удерживает семья, профессия, нетленка-эпохалка в компьютере, причем эпохалке грош цена и нужна она только для самооправдания; но есть те, кому зацепиться не за что, и сквозь лед быта, на котором мы все худо-бедно удерживаемся, они проваливаются в ледяное густое зловоние, которое, собственно, и есть жизнь, зачем же от этого прятаться. Благо тому, кто ходит по ее поверхности, словно посуху; нет никакой добродетели в том, чтобы проваливаться в выгребную яму, смрад которой ты никак не развеешь; никого не спасешь, а душу свою погубишь — это и есть то добро, от которого предостерегала одного молодого возлюбленного сама, скажем, Цветаева. Но вернуться обратно и жить, словно ничего не происходит, такой душе не дано, вот они и маялись, кидаясь в самые безнадежные ситуации. На глазах у Леши Окунева одна такая женщина — как обычно бывало, лет тридцати, — ударилась в помощь больным сиротам: мало того что сиротам, так еще и больным; потеряла на этом деле мужа, который сначала не одобрял ее увлечения, а потом стал злиться на бесконечные разъезды, запущенный дом, тоскливую муть в глазах жены, — и с легким сердцем, чувствуя себя глубоко правым, сбежал от нее, как от зачумленной, к ртутноглазой девушке без малейших признаков совести. Брошенная жена этого почти не заметила — она гробилась тогда, выхаживая тринадцатилетнего тяжелого эпилептика, нашла ему американских усыновителей, а когда запретили американское усыновление, эпилептик, к тому времени активно писавший в мордокнигу, громко обрадовался и заявил, что ни на что не променяет Родину; его немедленно обласкало «ЕдРо», а впоследствии усыновил губернатор. В публичном дневнике мальчик громко отрекся от благодетельницы, а ей написал прочувствованное письмо без знаков препинания — «Вы же все понимаете у меня нет другого шанса». И она, разумеется, все поняла.
Окунев тоже все понял, но у него быстро образовался профессиональный барьер: жалел он всех, но как-то вчуже. На путях волонтерства, благотворительности и прочего спасения на водах ему встречались всякие чудеса — например, Ратманов; но Ратманов давно исчез, и Окунев не думал, что им еще доведется свидеться.
Медицина еще не описала странный синдром, для которого характерны — всегда в связке — любовь к аббревиатурам, проповедям и телесным наказаниям. Может быть, чем-то подобным страдали идеалисты из числа большевиков. Сектант Тяпкин из Барнаула, народный поэт, часами наговаривал свои проповеди на магнитофон, а свою резиденцию в летнем лагере называл БАЛЕРИНА — Башня Летняя Резиденция Игнатия Начальника; народный поэт Давыдов создал ПОРТОС — Поэтизированное Объединение Теории Общенародного Счастья, — где совместно возделывали землю в Подмосковье, а нарушавших устав пороли с их полного согласия. Там предписывалось не просто писать стихи, но по возможности и говорить ими. Когда ПОРТОС разогнали — уж конечно, не из сострадания к поротым портосам, а из страха перед любым самостоятельным делом, — он получил землю под Харьковом, где дышалось повольней, и создал там поселение СПАРТА — Сельскохозяйственную Поэтическую Ассоциацию Развития Трудовой Активности. Свои поэтические советы людям будущего он издал в пяти томах, в поселении они рекомендовались к заучиванию наизусть.
Ратманов выглядел, конечно, адекватней народных поэтов, но в действительности был куда страшней. Леша впервые услышал его в летнем карельском лагере аутистов, куда несколько раз ездил педагогом. Там Ратманов спокойно рассказывал о проекте поселения для наркоманов, где их можно было бы лечить принудительно по методу «Города без наркотиков», и в этом не было ничего особенного, но экзальтированная питерская девушка стала ему возражать — дескать, Ройзман не лечит, а калечит, поскольку у него приковывают к нарам цепями. Тут глаза у Ратманова нехорошо засверкали, и он произнес громкий монолог о том, что у наркомана нет своей воли, души, имени, что у трех четвертей, а то и девяти десятых населения России нет своего ума, потому что страна жила в крепостничестве и не вышла из него; ясно было, что к обладателям ума и воли, потенциальным крепостникам, Ратманов причислял себя и не прочь был спасти тысячу-другую душ, привлекая их к возделыванию бесконечного российского пространства. Посмотрите на эту землю, говорил он. Обработана едва шестая часть, прочее зарастает мусором и бурьяном, — так же и народ, для которого крепостничество сегодня было бы спасением, коль скоро у людей нет собственной воли к жизни. Возьмите кредитных рабов — это хуже наркоманов: набирают денег, не думая, как расплачиваться, а потом вешаются, как у нас в Сызрани две идиотки, матери-одиночки, оставившие, между прочим, малолетних детей! И что вы будете делать с такими кредитными рабами, спросила экзальтированная, выкупать, может быть? А что же, и выкупать, согласился Ратманов. Деньги у меня есть (действительно были, он крупно поднялся на торговле машинами в девяностые, и нечто в его манерах наводило на мысль о братковском прошлом). Найду этим людям работу, научу любить искусство, а потом, глядишь, буду давать вольную — тем, конечно, кто докажет, что эта воля у них действительно есть. Спорить с ним никто не стал — не из особой деликатности, а скорей из экономии душевных сил; в поселении аутистов и так выкладываешься, а Ратманов, тоже своего рода аутист, был явно не из тех, кого можно переубедить. Окунев больше его не встречал, но хорошо запомнил. Теперь он видел, что у Ратманова все получилось. Он взял давно заброшенную землю в районе Перова, где можно было растить одни корнеплоды, и набрал таких же корнеплодных, темно-коричневых людей, избавив их от долгов, алкоголизма и свободы воли, а взамен получив крепостную власть. Окунев допускал даже, что эта власть была для него не самоцельна — хотя глаза у Ратманова при рассказе об этой утопии горели очень уж нехорошо; можно было поверить, что он и в самом деле радеет о благе Отечества, в котором большая часть населения не знает, что есть зло и что — благо. Но инстинктивное отвращение к этому насилию над чужой, хотя бы и почти отсутствующей волей в анархической душе Окунева было так сильно, что паспорт он отдавал с особенной неохотой.
3
Поселение Иерусалим состояло из пятидесяти рубленых домов, одноэтажных и однотипных, выстроенных на месте покинутой Каргинской. Поисковиков привели в приплюснутую, просторную и плоскую гостиницу — так называли здесь дом для новых.
— Людям же надо посмотреть сперва, — объяснил мужик в тюбетейке, назвавшийся Ратмиром. Таково было его новое имя — от старых все жители Иерусалима отрекались, подписывая купчую крепость.
— Сами приезжают?
— Кто сами, а кого хозяин приглашает, — нехотя сообщил Ратмир. — Меня привезли.
— И что, не могли отказаться? — спросил Окунев.
— Мог, почему ж. А куда мне было? Квартиру цыгане купили, отвезли в Алатарово помирать. Там хозяин нашел, сюда привез. А чего, живем, все есть.
Около некоторых домов копошились ребятишки с самодельными игрушками — большей частью с завернутыми в тряпки пластиковыми бутылками из-под минералки. Это были, надо полагать, куклы. В конце улицы человек десять достраивали деревянное здание с колоннами, похожее то ли на усадьбу обнищавшего барина, то ли на сельский клуб.
— Что строят? — спросил любопытный Тихонов.
— Театр будет. Пока тут играем.