Возлюбивший войну - Джон Херси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она заставляла меня заниматься музыкой. Вначале, пока я был слишком мал, она сама давала мне уроки, а я, злоупотребляя ее добротой и терпением, колотил по клавиатуре, скулил, путал такты и злился, не стесняясь давать волю своим чувствам. Потом она послала меня к некоему мистеру Флориену; он сидел рядом со мной перед пианино и, глядя на мои отросшие грязные ногти, скалил от отвращения желтые, неровные зубы, похожие на зерна выродившейся кукурузы; иногда он поднимался, приносил маникюрные ножницы (как бы я, чего доброго, не "поцарапал клавиатуру"), и мне все время казалось, что вот сейчас он вонзит их кривые лезвия в мою грудь за то, что я так сильно ненавидел и заданные им упражнения, и его самого. Но время, которое дарила мне мать, не пропало даром, с тех пор я не мог равнодушно слышать звуки пианино, хотя сам бросил играть еще в колледже. Много часов я провел с Дженет, слушая пластинки. Моими любимцами были Тодди Уильсон и Джесс Стеси.
Дэфни никогда не слыхала о них.
- Как-нибудь я проиграю тебе пластинки с их записями.
Я любил отца. Добрый от природы, он, однако, считал своим долгом держать в строгости меня и брата и не проявлять особой нежности к матери. Предполагалось, что так лучше и для нас и для нее. На улице, напротив нашего дома, находилась площадка, где подрядчик Шиэн выкопал котлован под фундамент, а потом почему-то забросил работы, и мы с Джимом использовали ее для своих игр, причем на правах старшего верховодил Джим. Он был помешан на всяких инженерных прожектах. Мы насобирали кучу перегоревших, а иногда, боюсь, и не перегоревших электрических лампочек, - обыкновенных, елочных, от карманных фонарей, испорченных радиоламп, строили стены и валы, разбивали лампы и втыкали панели в землю - нити накала торчали, как радиоантенны, а потом с помощью коробок из-под сигар и комьев грязи сооружали что-то похожее на фантастический завод. На площадке никогда не просыхала грязь, и мы вечно ходили перепачканными. Однажды в воскресенье, во второй половине дня (покрытое слоистой облачностью серое, мрачное небо, похожее на пропитанную влагой губку, которую мог выжать даже легкий ветерок; день, суливший неудачи и печали), мы, по обыкновению, поиграли на площадке, а потом отправились бродить в лесах Пертсона и наткнулись на заброшенную ветхую хижину с провалившейся крышей и рухнувшей стеной, - ее, вероятно, когда-то построили бойскауты, однако в наших глазах это был форт колониальных времен. Мы немедленно принялись восстанавливать упавшую стену, но одно из бревен неожиданно выскользнуло и придавило Джиму ноготь на руке; Джим перемазался в крови, и это зрелище произвело на нас такое тягостное и страшное впечатление, что брат расплакался. Я осторожно пососал его разбитый палец, чтобы предотвратить заражение плесенью (тотчас же придуманная опасность), и мы решили, что окровавленному и грязному Джиму лучше не показываться отцу на глаза. Мы пролежали в лесу до темноты, потом пробрались в погреб, а остюда пытались проскользнуть в кухню, но встретили на лестнице отца. Он тут же всыпал мне, полагая, что Джима ранил я, и заставил нас два воскресенья подряд почти весь день сидеть дома.
Сейчас, во время войны, мой брат Джим служил писарем на базе военно-морского флота в Ки-Уэсте, имел жену, ребенка, маленький домик и новый холодильник, купленный в рассрочку; он вечно жаловался на тяжелое военное время и на трудности с бензином - его отпускали только по карточкам. Иногда обстоятельства вынуждали его бывать на берегу. Он заставлял жену писать мне обо всем этом. "Мерзавец Рузвельт", - звучали у меня в ушах его слова.
От отца пахло табаком, а иногда еще чем-то, что я, будучи примерно шести лет от роду, однажды назвал лекарством. "От тебя пахнет лекарством", - сказал я, когда он поцеловал меня перед сном. Возможно, то, что я называл лекарством, он и в самом деле использовал для лечебных целей, но сомневаюсь. Лучше всего он запомнился мне (я был тогда совсем маленьким) на берегу в Пеймонессете, куда он совершал прогулки с дачи. Он носил белую шерстяную шляпу с мягкими обвисшими полями - в такой шляпе президент Гувер ходил на рыбалку; отец вел меня за руку, мы не спеша шли вдоль кромки прилива, он позволял мне бегать вокруг него, словно птичке-перевозчику, и я верил, что отец счастлив в моем обществе; может, я ошибался, но тогда эта вера значила для меня так много...
Рассказывая обо всем этом, я, наверно, как раз и рассчитывал внушить Дэфни, что не лишен чувства порядочности.
Мы сыграли несколько партий в шашки, и Дэфни изо всех сил старалась мне проиграть. Мы чувствовали себя близкими, как никогда раньше, и умиротворенными. И это так не соответствовало тому, что происходило в мире.
- Можно подумать, что мы женаты, - заметила Дэфни.
Лишь много позже, оглядываясь назад, я понял, какую острую тоску и мольбу выражали ее слова, однако в тот момент они показались мне хотя и уместными, но случайными.
В военное время человек может лишь тешить себя иллюзией покоя. Если бы я тогда серьезно подумал над этим, мне, вероятно, пришлось бы сказать себе, что тот, чье занятие состоит в ежедневном убийстве, не должен думать о жизни, о том, чтобы творить жизнь и давать ее другим. Не понимал я и того, что Дэфни придерживается совсем других взглядов. Иначе я бы не оказался застигнутым врасплох и почти раздавленным тем, что в конце концов произошло между Дэфни и Мерроу.
30Двадцать второго июня нас послали на Хюльс. Рейд всерьез подорвал боевой дух летчиков нашей группы. Авиация противника, казалось, сосредоточила все свои усилия на наших соединениях, а ложась на боевой курс, мы попадали под интенсивный заградительный, хотя и беспорядочный огонь зениток; немцы сбили четыре самолета: "Пирожок с начинкой", "Счастливица Лулу", "Мисс Менукки" и "Нас там не было", а пятый - "Одна масть" - совершил вынужденную посадку на Ла-Манш; четверо из экипажа утонули. Все мы на "Теле" испытывали довольно сложные чувства. Перед рейдом на Хюльс мы совершили налет на Бремен, во время которого, как предполагалось, наш экипаж окончательно стал единым целым, потом нас направили на Ле-Ман, но вернули с полдороги, что и послужило для Мерроу поводом проделать тот заход на Пайк-Райлинг-холл, от которого у нас волосы встали дыбом. Рейд на Хюльс был нашим тринадцатым боевым вылетом - серединой на пути к заветным двадцати пяти. Наш чудо-математик Хеверстроу становился все более и более суеверным, - он теперь не поднимался в самолет, не проделав короткого ритуала, то есть не постучав по дверце люка стеком и не приложившись губами к обшивке, - во всем добивался порядка и категорически требовал называть рейд на Хюльс рейдом "номер двенадцать Би" и ни в коем случае не упоминать число тринадцать. На худой конец нам разрешалось говорить так: "Перевалили вершину, а теперь спускаемся под гору". Мерроу, видимо, чувствовал себя неплохо, хотя то и дело привязывался к Прайену, а после рейда сказал мне: "Нам нужен хороший хвостовой стрелок, у Прайена кишка тонка. Ты же слышал, как он разговаривает по внутреннему телефону. А тут еще его желудок! Он из кожи лезет вон, чтобы казаться суровым и сильным, этаким ненавистником немцев, но меня-то не проведешь, вот такие люди обычно и ходят под каблуком у своих жен. Помнишь, как он зубоскалил, когда падали наши самолеты? Теперь он понимает, что с фрицами шутки плохи. Он дрейфит". Наверно, дрейфил не один Прайен. Над Хюльсом некоторые зенитные снаряды выбрасывали в момент разрыва розовый дым - так немцы, очевидно, сигнализировали своим истребителям, что зенитки временно прекращают огонь и можно нас атаковать; затем снова черные разрывы; многих из нас охватил страх перед зенитным огнем противника. После рейда наши люди чувствовали себя удрученными, они верили - обоснованно или нет, но верили, что немцы заранее знали, какой именно объект мы собирались бомбить. Это убеждение, особенно окрепшее после того, как днем раньше отменили первый налет на Хюльс, распространилось по базе, подобно пожару на лугу в октябре.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});