К долинам, покоем объятым - Михаил Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узкий щучий строй вражеских бомбардировщиков мы с Серегой заметили почти одновременно. Они уже миновали линию фронта, за ними еще стояли дымки от разрывов зенитных снарядов, но строй не нарушался.
— Видишь? — сказал мне по радио Серега так, будто обрадовался этой встрече.
— Вижу…
— Атакуем? — Серегу уже охватывал азарт, без которого он не был бы Серегой Сибирцевым.
— Обождем наших. Вдвоем не выйдет.
Мне показалось, Серега застонал в ответ, и я в какой-то мере понимал его: добыча рядом, зачем же медлить?
Бомбардировщики шли на Софию. Она была недалеко, но у нас еще оставалось время навалиться на вражеский строй. Две пары наших истребителей подоспели вовремя. Помнится, это было в небе над городом Брезником. Серега залился на весь эфир высоким от возбуждения голосом:
— Пошел, пошел, пошел, пошел!..
С красивого крутого разворота он вошел в пике, набирая огромную скорость, и мы полудужьем заворачивали за ним и, словно соскользнув с какой-то невидимой плоскости, падали вниз, узкие фюзеляжи бомбардировщиков вырастали перед глазами, на дюрали крыльев были видны черные полосы копоти. Пульсируя, ударили навстречу нам пулеметы — это нелегкое дело вторгнуться в сферу огня плотного строя тяжелых машин. Но мы увидели, как вздрогнула, прыснула тонким черным дымком третья от головной машина, и я успел подумать, что это десятый сбитый Серегой самолет, и сам дал длинную очередь по облюбованному мною бомбардировщику. Ни с чем не сравнимая волна обдала грудь, когда мой «крестник» начал выпадать из строя, и по тому, как конвульсивно он клевал носом, было ясно, что это не намеренно предпринятый маневр. И еще один самолет задымил, подбитый кем-то из наших товарищей… Я не был на войне новичком, но, мгновенно перебрав в памяти свои воздушные бои, не мог вспомнить, чтобы вот так, с первой атаки, были угроблены три вражеских бомбардировщика.
Строй тяжелых машин, дотоле прямой, монолитный, сразу превратился в рваное скопище ревущего металла, в стадо, движимое лишь инстинктом спасения. Вражеские бомбардировщики, неистово огрызаясь, стали заворачивать назад, разбредаться, беспорядочно сбрасывать бомбы. Теперь мы могли добивать их поодиночке.
И вот тут какие-то тени замелькали в устроенной нами карусели. Это были «мессеры».
После я не раз бился над загадкой: почему строй тяжелых вражеских машин шел без обычного сопровождения истребителей? Чем это объяснить — бычьей верой немецкого командования в могущество своей боевой техники или простой нехваткой истребителей? Очевидно, верно второе предположение — первое снимает грозный опыт войны. Наверное, так и было: в конце сорок четвертого фашистским стратегам частенько приходилось спешно латать дыры — перебрасывать технику то на один, то на другой участок фронта… В нашем случае бомбардировщики, видимо, успели сообщить в свои штабы о бедственном положении.
«Это будет одиннадцатый», — мелькнуло у меня в голове при виде того, как стремительно настигает Серега отбившийся от строя бомбардировщик. В следующее мгновение я увидел: три «мессера» идут у него в хвосте.
— Серега, «мессеры»!
— «Мессеры», Серега, отваливай!
— Брось его, отваливай, Серега!
Эфир дрожал от наших отчаянных голосов.
Сергей молчал. Наверное, он думал, что должен успеть.
Он успел. Как автогеном, прорезал тяжелую тушу, бомбардировщик отвесно пошел вниз, и на земле грохнул взрыв.
А мы не успели совсем немного.
Сергей вывел машину из пикирования, взвился в широкую голубизну, залитую солнцем… Ах, если бы ему мощь теперешней боевой машины!
Мы видели, что Сергей теряет скорость, зависает. Но он еще карабкался и карабкался вверх, я уверен, он знал, что погибает, но и погибнуть он хотел красиво — там, у самого солнца.
5Не буду рассказывать, как прошли те три дня, которые мы еще провели на аэродроме Габровница… За войну мы свыклись с жертвами, но каждая делала на сердце кровавую отметину, и сейчас еще стонут страшные эти зарубки… Это было подобно тяжелому сну: мы взмывали в небо — по нему уже пошли холодноватые, багрово подсвеченные снизу облака, — и глаза привычно искали Серегину машину с ее стремительным, неизъяснимо красивым почерком. Но небо било в глаза немым серым провалом, и эфир не звенел от азартного, заливистого голоса Сергея…
В том бою севернее Брезника мы отомстили за него — два из трех «мессеров», настигших Сергея, не ушли от нас. Мы мстили за него и после, до самого победного мая.
Но тогда, в Габровнице…
Один возвращался я теперь по вечерам в белый домик, давший нам прибежище. Там тоже все опустело без Сергея. А Василика… Страшно было смотреть на нее — юное лицо посерело, осунулось, синие глаза глядели на все вокруг с каким-то детским недоумением, они вопрошали меня о чем-то… Может, они пытались понять, впервые понять природу жизни и природу смерти. Что я мог объяснить ей, пока сам не убедился бы твердо, раз и навсегда — какая-то интуитивная вина перед Сергеем требовала от меня этого, — любила ли она его?
Да или нет, Василек?
Ранним утром, последним утром в Габровнице, когда я уходил на аэродром — там уже призывно гудели двигатели: техники готовили самолеты, мы должны были перелетать дальше, туда, на северо-запад, где созревала новая гневная гроза, — все семейство провожало меня. Добрая хозяйка совала мне в руки узелок с домашним печеньем — я взял его в растерянности, хотя никак не мог сообразить, что буду делать с ним, — и все время утирала глаза передником. Йордан молчал, вороша палочкой с затейливой вязью, вырезанной ему Сергеем, сухие листья под ногами.
Василика — я почувствовал, что она заранее решила так, — пошла со мной. Мы остановились в конце улочки. И там я спросил ее о том, что мучило меня.
Она подняла на меня печальные синие глаза, сказала:
— Да…
И отрицательно покачала головой.
…Я смотрю на фотографию…
Небольшой серый листик. Застывшее мгновение молодости, которое спустя много лет вернул мне Йордан.
Я читаю его письмо — вот оно слово в слово:
«…После столь долгих лет мне наконец-то удалось разыскать тебя. Мы часто вспоминаем то время, когда вы с Серегой жили у нас, время веселья и время печали.
…Наша мама совсем состарилась, но еще управляется по дому и готовит суп таратор. Помнишь?
Я живу в селе, работаю в мастерской, где ремонтируют тракторы и комбайны. Я, бывший мальчишка, давно женат. У меня две дочери, одна работает лаборанткой на меднообогатительном комбинате, вторая закончила электротехникум.
Приезжай к нам в Габровницу. Теперь ты не узнаешь наше село, так оно преобразилось, выросло — настоящий красивый город.
Сестра моя Василика тоже замужем. Она учительница и работает в городе Брезнике…»
Брезник?.. Брезник?.. Да ведь это же город, над которым погиб Серега!
В ТЕМНЫЕ ЯРЫ
Тот день, теперь уже невероятно далекий, резко отслоился в ней, стал как бы ее тенью, жил помимо ее воли в мельчайших, вероятно, необязательных подробностях, и она никак не могла его забыть. Так живет в человеке увиденный в младенчестве сон, один-единственный, стоящий отдельно от бесконечной и смутной чреды ночных видений. Сон, в конце концов «сбывающийся», то есть заставляющий человека вспомнить о нем в поздний час, когда только и предстает истинная суть добра и зла…
Впрочем, тот день имел свою предысторию. Во всем, что окружало девочку Сашу в выпавшую ей жестокую пору, какое-то совсем особое место занимал портрет женщины, жены немецкого офицера, вселившегося с адъютантом в хату. Саша с матерью и дедом обиходили себе под жилье сарай, где раньше стояла корова, еще напоминавшая о себе слабыми запахами сопревшего навоза, истертой соломы, казалось, даже самого коровьего дыхания, теплого и влажного. Но коровы давным-давно не было, и ее запахи только томили девочке душу.
Она помнила, как богато и весело было населено до немецкого пришествия дедово подворье скотиной и птицей, как ломился от яблок сад, как ей нравилось на ранней грани ночи и дня побежать в огород, с замирающим дыханием раздвигать крупные, шершавые, «кусающиеся» листья огуречной грядки и в простреленном солнцем холодноватом мраке вдруг обнаруживать — один, второй, третий — подросшие за ночь огурцы, осторожно срывать их, чтобы не отпал желтенький цветик на конце узкой бледной шейки, чтобы на крепеньком, пупырчатом тельце остался еще ощутимый пушок, и ставить огурцы в хате, в белой мисочке, на чисто выскобленный стол — на завтрак, на сниданок дедушке. К тому времени дедушка приходил домой со своего ночного поста — он стерег колхозный сад.
Теперь в хате жили двое немцев. Один был комендант квартировавшего в селе гарнизона, высокий, черный, вызывавший в Саше безотчетный страх угрюмой неподвижностью вытянутого в одну желтую кость лица. Пелагея, мать Саши, дед и сама Саша из-за трудности выговаривания полного офицерского звания немца оставили одну лишь приставку к нему — герр, и так в обиходе и звали его — Герр. Немец занимал в хате горницу; там, над кроватью, висел портрет его жены.