Воспоминания о непрошедшем времени - Раиса Давыдовна Орлова-Копелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все это было впереди, а тогда, весной, до Познани, до Венгрии, до октября, даже Путрамент позволял себе критику СССР.
Была я дома у Яна Котта. Ему было приятно, что его доклад так знают у нас, что он и нам оказался необходим. Мы немного поспорили о нашей литературе тридцатых годов. Он сказал: „Мы изгнали ощущение трагизма, а без этого нет большой литературы. Последний революционный писатель — Мальро“. Польский дом вернул мне мое юношеское увлечение книгами Мальро — „Условия человеческого существования“, „Годы презрения“…
— На всех партийных собраниях у нас задают два вопроса: катынская провокация и варшавское восстание.
Котт сам участник восстания. Город истекал кровью, а мы — мощная армия — „стояли на том берегу“ (Самойлов). Как с этим можно было примириться?
Когда я сидела у Котта, принесли телеграмму. От его старого друга. Из Йошкар-Олы: „Освобожден. Еду на родину“.
Война, лагеря, стихи, книги — все спрессовалось в Польше на малом пространстве, в малом времени. Я словно пробегала некий ускоренный курс обучения. Отстраненный и действенный. Предметом „изучения“ была вовсе не Польша — мой путь, моя родина, моя душа.
На следующий день я встретилась с Жулкевским — заведующим отделом пропаганды ЦК. Потом он стал министром высшего образования; занимался он марксистской эстетикой. Долгое время у нас нельзя было опубликовать ни одной его статьи.
Он сказал мне: „Все, что вы напишете, может быть полезным, только если вы начнете критику ждановщины и всей старой политики в области культуры“.
В редакции ежемесячника „Твурчость“ была дискуссия. Заместитель редактора Роман Карст, германист, автор книги о Томасе Манне, говорил резко, с оттенком неприязни ко мне (чего я почти нигде не чувствовала, вопреки всем предупреждениям). Он обвинял меня в грехах „Лит-газеты“. Конечно, я присоединялась к этой критике. Но ощущение было двойственное. Самой-то мне хотелось еще резче критиковать и „Литгазету“, и всех прочих сталинистов. Но с людьми извне — а поляки все-таки были извне — нельзя было не спорить. Нет, я тогда не боялась и не думала о возвращении, об отчетах. Во мне бунтовало другое: как это так, они во всем правы, а мы во всем не правы?
Это, вероятно, и услышал Карст даже не в моих доводах, какие могли быть доводы — одни устаревшие эмоции, а в интонации…
Карст предложил, чтобы „Иностранная литература“ поместила три статьи о польских делах: правую — Кручковского (он был тогда на съезде писателей в Чехословакии, и с ним я не встречалась), вторую — центра — Путрамента и третью — левую, под которой, по его словам, подпишутся все остальные.
Всю советскую литературу они отвергают полностью, за исключением, пожалуй, Виктора Некрасова. (С тех пор кое-что изменилось: после публикации Солженицына на партсобрании в Варшаве выступил старый коммунист Выгодский; его роман о лагере печатать отказались. „Если вы не опубликуете в Польше, я вынужден буду публиковать свой роман за рубежом, в Советском Союзе“.)
Была я дома и у Адама Важика. Его „Поэма для взрослых“ — горькое и честное слово о Новой Гуте. Сам он в польской оттепели играл примерно ту же роль, что у нас Илья Эренбург.
Внешне Важик похож на Юзовского, желчный, очень умный, самоуверенный монологист. „Никакие творческие союзы не нужны. Руководство — все это вредные глупости. Литература может формироваться только вокруг журналов. Мы администрирования больше не потерпим. Я сам был догматиком, потом прозрел“. (Федецкий вспомнил такое высказывание Важика: „Лучше десять бездарных рассказов, чем один спорный“.
Важик считал, что классификация литературы — критический реализм, романтизм, социалистический реализм, — все это „демонология“.
(Читаю в письме Б. Пастернака Д. Гордееву (1915 г.): „Символист, футурист, акмеист? Что за убийственный жаргон! Ясно, что это наука, которая классифицирует воздушные шары по тому признаку, где и как располагаются в них дыры, мешающие им летать“.)
И в этом споре, как и во многих других, приходилось мне защищать Твардовского: для них он не поэт, „гармошка“. В разговоре я приводила стихи Маяковского, Блока, Верлена; Важик свысока и крайне удивленно хвалил меня. Разговор шел по-французски (то же с Коттом, с Адольфом Рудницким, с Анджеевским). Снисходительные похвалы произносились в такой тональности: „Смотрите, она из России, а знает французскую поэзию“. Один из моих собеседников прямо спросил: „Неужели у вас произошли кардинальные изменения — таких, как вы, посылают за границу?“ Меня это не радовало, а обижало.
Но это малые наслоения. Главным же было все нарастающее ощущение польской трагедии, глубоких исторических, социальных, национальных корней антирусских настроений. И нашей трагедии. Горькое и постыдное ощущение вины, соучастия.
Артур Сандауер, переводчик и критик, принадлежал к тем, кто не верил, никогда не обольщался. Мы сразу начали спорить с ним о рассказе Брандыса „Оборона Гренады“. Перед моим отъездом в Варшаву этот рассказ решили — на волне XX съезда — печатать у нас в журнале. Это был, пожалуй, тот момент, когда Чаковский сделал наибольшую уступку. Впрочем, он очень скоро одумался, редколлегия в связи с этим рассказом раскололась. Мне предстояло выяснить точки зрения в Польше.
Этот рассказ и сегодня у нас не опубликован. Потому что там не просто „разоблачение культа личности и его последствий“. Там есть чиновник от искусства Фауль, задача которого уговорить хороших, честных ребят, что ставить пьесу Маяковского „Баня“ — вредно, а надо ставить, в интересах революции, бездарную польскую производственную поделку „Ударная бригада“. Фауль — образ типичный, порождение системы.
Сандауер по этому поводу гневно заметил: „Оборона Гренады“ — реакционное произведение. Они (Брандыс тоже человек 49-го года) не имеют права говорить о „Бане“. У них получается, что новое искусство будут делать только люди, совершавшие ошибки. А действительные герои те, кто были в оппозиции и тогда». Сам Сандауер во время немецкой оккупации прятался десять месяцев на чердаке и без бумаги, без карандаша, по памяти перевел «Хорошо!».
Я гордилась даже нашим н_а_м_е_р_е_н_и_е_м публиковать «Оборону Гренады», а для Польши это был пройденный этап.
Услышала