Воспоминания о непрошедшем времени - Раиса Давыдовна Орлова-Копелева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Студенты, члены редакции «Попросту», проходя мимо трибун, кричали: «Долой бюрократию!», «Наука — ученым!» В ответ с трибуны раздалось: «Да здравствует наша смелая молодежь!»
Архитектор Хриневецкий показал короткометражные фильмы. Перед просмотром сказал: «Вот два жилых комплекса, догадайтесь, какой из них построен в социалистической стране». И показал уродливую, неудобную Новую Гуту и рабочий поселок около Стокгольма.
Литературовед, переводчица Наталья Модзалевская, вдова бывшего министра иностранных дел (мы с ней потом подружились, много раз виделись в Москве), возила меня к Марии Домбровской, старейшей польской писательнице. Маленькая беленькая женщина с очень ясными глазами, ясным умом. «Я уже вижу тот берег, — сказала она, — мне нельзя разбрасываться. Книги за меня никто не напишет. Остальное сделают другие. Все, что сейчас ценится, пройдет, а книги — останутся. Одного я не понимаю, почему громче всех о переменах кричат те самые люди, от которых и шло все плохое? Это и у вас, и у нас».
В самом деле, трудно это понять. Почему о Солженицыне в «Правде» пишет Ермилов, в «Литературе и жизни» — Дымшиц. Те самые люди.
Летом 57-го года во время всемирного фестиваля молодежи приехал Ежи Теплиц, молодой критик. Мы с ним и с Брошкевичем пили «за вашу и нашу свободу». (Как своевременно звучали и звучат эти старые слова. А в 82-м году я читаю, что Теплиц одобряет военную диктатуру.)
Вспоминала я свою поездку и когда смотрела фильм «Канал» и другие фильмы Вайды. Польша осталась во мне болью и неотвеченными вопросами. А с августа 80-го года я, как и окружающие меня люди, вновь стала жить польской надеждой…
1961–1963
26.
Борис Розенцвейг
«Редколлегия журнала „Иностранная литература“ с глубоким прискорбием извещает о смерти Бориса Исааковича Розенцвейга…»
В начале 64-го года я узнала, что у Розенцвейга рак, обнаружены метастазы в легких.
Кто он мне? Просто коллега, не могла бы причислить его даже к своим далеким приятелям, но оказалось, что необходимо каждый день два месяца подряд спрашивать, как дела у Б. И.? Узнавать о его перемещениях из больницы в больницу. О его операции. И приехать на похороны.
Рабочая комната, в которой прошло столько моих дней, столько споров, столько собраний, столько раз здесь ругались с Розенцвейгом.
Все затянуто черным. На большом столе — гроб в цветах. Сотрудники редакции, переводчики. Для жаркого летнего дня много народу. И желтое, старое, изменившееся лицо в гробу. А на большой фотографии — человек не молодой, улыбающийся, живой, с умным взглядом.
Траурный митинг. Речи — Рюрикова, редактора журнала, Олега Прудкова из «Литературной газеты», Аси Грузиновой, заведующей редакцией, Виктора Хинкиса, талантливого переводчика.
После панихиды из редакции — на Востряковское кладбище. Так называемая «новая территория», кладбищенская «новостройка», ни деревца, ни кустика, могилы одна к другой впритык. Три аршина земли. Беспощадное солнце. Гамлетовские могильщики: «Заходи!», «Поддай немного», «Справа наддай».
Борис Розенцвейг возник как автор раздраженной рецензии.
Заместитель редактора С. Дангулов весной 1955 года послал хронику, сделанную для первого номера, своему старому знакомому по «Красной звезде» Б. Розенцвейгу. В ответном письме, написанном очень характерным почерком, обличалась вполне справедливо наша безрукость, неумелость, непрофессиональность. Почему нет крупных имен? Почему нет важнейших событий? Почему сообщаете о несущественном? — грозно вопрошал неведомый нам человек.
Вскоре он пришел в журнал и стал делать хронику сам. И на каждой летучке задавал другим — чаще всего в обидной форме — те же вопросы. Он подчинялся заведующему отделом публицистики Николаю Прожогину, гладкому юноше, только что окончившему аспирантуру Института международных отношений. Прожогин был вдвое моложе Розенцвейга. Правда, хроника была самостоятельным участком, но все-таки начальником был Прожогин. Прошло еще несколько лет, и Розенцвейг стал заведующим отделом литературы капиталистических стран, членом редколлегии и, наконец, ответственным секретарем. Уже незадолго до болезни. В редакции он сделал карьеру. А все же до самой смерти оставалось ощущение, что ему недодано. Дангулов даже выразил эту мысль в речи на кладбище. В нем бушевало неуемное, неудовлетворенное честолюбие.
Одно из первых и самых стойких впечатлений от него — ущемленность. Словно его что-то съедало и съедало изнутри. А когда это честолюбие начало чуть-чуть насыщаться, его действительно съела уже настоящая, не метафорическая, опухоль.
Может быть, одного подчинения Прожогину (а скольким ему пришлось подчиняться за длинную жизнь) достаточно, чтобы понять — не оправдать, но понять — причины этой ущемленности. Он с трудом выбился наверх: его не щадили, и он не щадит, им помыкали, теперь он помыкает, его унижали, теперь он унижает. Сколько раз он должен был задавать себе вопрос, а почему, собственно говоря, журналом руководит Чаковский, а не он, хотя он образованнее, трудолюбивее и журналист не хуже.
Из «Литературной газеты» Розенцвейга уволили за грубую ошибку — он обругал Бертрана Рассела. Он выполнял указание сверху, но характерно, что п_е_р_е_р_у_г_а_л, а не п_е_р_е_х_в_а_л_и_л.
Моя неприязнь к нему началась, возможно, от его пристрастия к номенклатуре. Вполне естественно, что читателя прежде всего интересуют крупные писатели. Но у Розенцвейга это приобрело характер догмата; к ощущению масштаба прибавлялась бюрократическая сервильность. Каждый раз, говоря об отделе критики, он спрашивал, где же участие известных советских писателей. Он как-то пропустил процесс, начавшийся в 56-м году, пропустил тот момент, когда Аксенов или Евтушенко стали и более известными и, соответственно, более нужными читателю именами, чем Федин или Леонов. А в критике — Огнев и Турков, Виноградов и Соловьева, Палиевский и Бочаров, Саппак и Туровская…
Он упорно считал, что и в самой редакции «слишком много равенства», «слишком много демократизма».
Соблюдение табели о рангах было для него неукоснительно.
Когда журнал возник, во всем мире гремел «Дневник Анны Франк». Розенцвейг сначала считал (или нас уверял, что считал) эту книгу просто подделкой. Именно он, что было совсем не трудно, не допустил даже упоминания о «Дневнике». В 1958 году появилась пьеса двух американских драматургов «Дневник Анны Франк»; и эта пьеса, которая обошла все сцены мира, была переведена и на русский язык, издана и поставлена в театре МГУ. Б. И. громко возмущался «политической близорукостью» издателей. Он сказал мне, что собирается писать в «Литгазету» разгромную статью об этой пьесе. Я ответила