Россия, кровью умытая (сборник) - Артём Веселый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мамаша, убери с глаз.
Евдоху так и прострелило.
– Да что ты, Пронюшка?.. Что ты, светик, на образа вызверился?.. Али басурманом стал?
– Убери. Не могу спокойно переносить обмана.
Не было сынка – горе, вернулся – вдвое, ровно подменили его.
Евдоха бутылку на стол.
Выпил он бутылку и опять:
– Убери.
Евдоха поставила еще бутылку, и эту кувыркнул Пронька.
– А пугала, мамаша, всецело убери, сделай сыну уваженье.
Она не согласна.
Он – за саблю.
Она – караул.
Он – саблей по пугалам.
Она за дверь и – в крик.
Выхватил Пронька из печки горячую головешку да за матерью родной черезо всю улицу, людям на посмешище, бежит и орет во всю рожу:
– Я из тебя выкурю чертей-то…
А она бежит, бежит да оглянется:
– Брось, сынок, брось… Руку-то обожгешь…
Сердце матери… Ну где, где набрать слов, чтоб спеть песнь материнскому сердцу?..
Старуха стояла на своем и гнала сына из дому. Тот не уступал и выпроваживал ее на жительство в баню. Родные навалились на буяна, и оборотилось дело по-хорошему: сын остался жить в избе, и мать осталась в избе, а передний угол шалью занавесила. У сына сердце покойно – боги не тревожат, и матери терпимо – отдернет занавеску, помолится и опять скроет лики пречистые.
На собрании выбирали Совет.
– Савела Зеленова пиши.
– Нет, у меня домашность, – отбивался Савел.
– У всех домашность, просим.
– Коего лешева? Вали, вали…
– Согласу моего нет.
– Не жмись, кум, надо.
Утакали Зеленова.
– Лупана пиши.
Лупан дурачком прикидывался:
– Перекрестись, какой из меня советчик?.. Считать до десятку умею…
– Эка, выворотил бесстыжу рожу!..
– Вали, вали, просим.
– По-хорошему надо, старики.
– Пришей кобыле хвост… Лень-то, матушка, допрежде нас родилась…
– Единогласно, пиши, его, дьявола.
И так бились с каждым.
Расходились с собрания, бережно подставляя вопросы Таньку́-Проньку́:
– Прокофий Трофимович, про свободну торговлю в городе ничего хорошего не слыхать?
– Не соля́ живем, мука́.
– Оно какое дело?.. Пустое дело – гвоздь, а нету гвоздя, садись и плачь.
– Проша, говорил ты вроде притчей: «Ждет нас мировая коммуна». Невдомек, к чему это слово сказано? Не насчет ли отборки хлеба?
– Почему нет советской власти за границей? Али они дурее нас?
Пронька на все вопросы отвечал, как умел.
Наказание Евдохе с сыном, от работы отбился. Спозаранок уходил он в комитет бедноты и дябел там до ночи. А когда выберет вечерок свободный, мать просвещать начнет. Черствая старуха, разные премудрости туго в голову лезли.
– Дурак, наговорил, наговорил, ровно киселя наварил, а есть нечего.
– Плохо вникаешь, мамаша.
– У людей то, у людей сё, а у нас с тобой, чадушко, ничевошеньки. Нынче муки на затевку заняла.
– Ерунда, – говаривал Пронька свое любимое словечко.
– Типун под язык, пес ты лохматый… Последнюю корову со двора сведут, тогда и засвищем во все дыры.
Ночами Евдоха жарко молилась:
– Мати пречистая, вразуми окаянного…
Или подсядет, бывало, на краешек сыновней постели, да и начнет в фартук сморкаться…
– Сынок, образумься… Брось ты революцией заниматься, в года уже вышел, жениться пора, хозяйство хизнуло, кузница тебя ждет… Обо мне, старой, подумай.
– Ерунда, – только и скажет сынок Пронюшка.
Корову свою Пронька назвал Тамарой.Хомутовская волость второй день рядила ямщика.
Старик Кулаев гонял ямщину лет тридцать из году в год. Выставит, бывало, старикам монопольки лошадиную порцию и – вожжи в руки. В советское время – окромя как писарю сунуть – не требовалось расходу, но и цену подходящую не давали: смета, приказ, порядки, ни на что не похоже.
Облупленным вишневым кнутиком стегал себя старик по смушковым валенкам и, играя белками желтых, волчьих глаз, хрипел:
– Ращету нет, пра, ей-богу, ращету нет… Тянусь, будто дело заведено, поперек обычая не хочу лезть… Нынче ковка одна чего стоит? Чудаки, прости господи, ей-бо… Дело заведено.
Старика за полы заплатанной суконной поддевки тащили сыновья: Ониска и большак Савёл, оба солдаты действительной службы.
– Айда, тятя, айда… Чего тут гавкать?.. Не хочут, не надо.
Тот еще раз оборачивался из дверей и скалил зубы:
– Дуросветы, едри вашу мать, управители… Корма ныне чего? Ковка? Дело заведено…
Сыновья уводили отца.
Смета отдела управления и наполовину не покрывала того, что загнул Кулаев… Набивался ямщить Прошка Мордвин, да дело-то не дудело – обзаведенье у него было никудышнее и лошаденки немудрящие, а тракт большой – не выгнать Прошке… А Кулаев возьмется так возьмется, ни от слова, ни от дела не отступится: справа богатая, ездовых лошадей косяк – старинный завод.
Гнали за ним десятника.
Приходил старик в черной злой усмешке, обеими руками стаскивал пудовую шапку, которую носил круглый год; расправлял масленый, в кружок подрубленный волос и спрашивал:
– Удумали?
Писарь пододвигал чернильницу, нацеливаясь строчить договор. Председатель долбил согнутым пальцем папку с надписью «Целькуляры и приказы свыше» и густо вздыхал:
– Скости, Фокич… Смета, ее каким боком ни поверни, она все смета… А овса общественного десять мешков тебе наскребем.
Советчики:
– Скости.
– Говори делом.
– Чего ты ломаешься, ровно пряник копеешный? Другой день тебя охаживаем.
– Ровно за язык повешены.
– Смета… Должон ты уважить.
– Овса тебе наскребем, ешь и пачкайся…
Кулаев заряжал понюшкой оплывший, прозеленевший от табака нос и трясся в чихе:
– Не могу… Хоть голову мне рубите на пороге, не могу!
Слово за́ слово, словом по́ слову, кнутом по́ столу.
– Не ращет, мужики… Гону много… Все бьется, ломатся… Ни к чему приступу нет… Нынче одна ковка звякнет в копеечку.
В сенях загремело пустое ведро, сторож-беженец Франц крикнул в дверь:
– Едет… Бешеный едет!
Кто сидел – вскочили. Встал и председатель Совета Курбатов, но, спохватившись, сел и, колотя звонком по столу, сказал:
– Прошу соблюдать… Чего вскочили?.. Всецело прошу садиться… Едет, так мимо не проедет, чай, не царь.
– Царь не царь, а полцаря есть.
Потянулись к отпотевшим одинарным окнам.
К Совету с форсом и ямщицкой удалью подлетела пара взмыленных лошаденок. Из возка, обитого малиновым ковриком, вылез завернутый в оленью доху комиссар Ванякин. И еще увидели из окон мужики – улицей проскакали верховые солдаты ванякинского продотряда.
…За зиму Алексей Савельич Ванякин научился не только телефоном орудовать или пересказывать декреты на самом простом, обывательском языке, но кое-чему и другому. И еще он, старый пьяница, переломил себя – пить бросил. На исполкомовской работе тошно показалось, и он кинулся в деревню собирать мужицкий хлеб. Никто не видал, когда он спит, ест. Прискачет – ночь-полночь – и прямо к ямщику: «Закладывай!» – «Куда на ночь глядя, окстись, товарищ, – взмолится ямщик, – лошади заморены, а на кнуте далеко не уедешь». – «Запрягай!» – «Хоть обогрейся, товарищ, бабы вон картошки с салом нажарят, а утром бог даст…» – «Давай запрягай, живо!»
Переобуется, подтянет пояса потуже и поскачет в ночь.
Святками в Старом Буяне он отмочил такую штуку, что весь тракт ахнул. Буянский ямщик Иван-бегом-богатый в волостной съезжей рассказывал:
– Оно какое дело, гуляли мы у свата Тимофея на свадьбе. Пир у нас колесом. Пьем-поем и в чушечку не дуем. Глядь, прибегает моя старуха с возгласом: «Приехал, принес его налетный». – «Кто такой, кого нелегкая принесла?..» – «Бешеный комиссар приехал, лошадей зычет». – «Отвороти ему дурную рожу, – кричу я из-за переднего стола, – большой запой справляем, а он лошадей… Пусть до завтра ждет…» Ушла моя старуха с отказом. Много ли, мало ли времени прошло, глядь-поглядь – скачет комиссар мимо окошек на моей же паре, и тулуп нараспашку. Заходит к свату Тимофею в избу: «Который тут ямщик?» – «Я ямщик», – кричу. Не успел я и глазом моргнуть, сгреб он меня, да за дверь. Иду по двору, плачу, через два шага в третий спотыкаюсь, а он мне обнаженным наганом и тычет под ребра: «Садись, говорит, экстренно на козлы, держи вожжи». Крик, шум, выбегают за ворота мои сроднички с кольями, с вилами, а он из нагана-то как пальнет, пальнет, лошади-то как хватят и понесли, и понесли… Да-а, пошутил: не чаял я от него и живым вырваться.
После этого случая ни один ямщик не отваживался перечить и ночь-полночь мчал беспокойного седока, не радуясь и чаевым, на которые тот не скупился. К богатым мужикам Ванякин был особенно немилостив. Деревня боялась его как огня, и не было дороги, где бы его не собирались решить, из оврагов не раз вослед ему летели пули, но он только посмеивался и отплевывался подсолнухами: семечки грыз и во время речей, и на заседаниях, и на улице, и в дороге, невзирая ни на мороз, ни на ветер. За крутой характер, за семечки и любовь к быстрой езде деревня окрестила его «Бешеным комиссаром»…