Русская канарейка. Голос - Дина Рубина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А откуда ты мой адрес узнал? Обыскал ночью невинный рюкзачок моей глухой девочки?
К черту! Версия вторая: я, знаете ли, был в Таиланде, оказался на тамошнем знаменитом weekend market и познакомился с вашей дочерью. Но вот незадача: она записала номер своего телефона на пачке сигарет, которую я случайно…
Ах, случайно… А мой адресок-то у тебя, — снова — откуда? Обыскал ночью рюкзачок моей глухой девочки?
Ну ладно… Вот самый пристойный, хотя и ужасно уязвимый вариант: столкнулись на полудиком острове, немыслимая встреча, Робинзон и Пятница, блокбастер! Я — это я, певец, последний по времени Этингер. В моей семье… чуть ли не четверть века услаждал своими трелями… короче, представьте: Одесса, Гражданская война, дружки-товарищи, головорезы Яков Михайлов и ваш, простите, дядя Коля Каблуков. Я впечатлен и потрясен: канарейки, Желтухин, «Стаканчики граненыя»… Ваш адрес мне сообщила ваша дочь. Но вот номер ее телефона я потерял… Да, потерял, так бывает, к черту детали, а просто…
…а просто, смилуйтесь, Илья Константинович, на колени встаю, как последний оперный мудак: дайте любую наводку, если знаете! Потому что я, как выяснилось, подыхаю без вашей глухой девочки!
То-то же… га-алу-у-убчик!
Прихватил же ты в последнюю минуту смешную клетку-кружку для одинокого странствующего кенаря — в подарок папаше…
Прилетел он налегке — чего там, шмыг-шмыг на денек; с рюкзаком, с которым обычно ездил к Филиппу в Бургундию.
Самолет прибыл затемно, еще не рассвело, он быстро прошел через паспортный контроль, предъявив свой российский паспорт, и вышел в зал прилета… к неожиданной толпе.
Подавляющая часть «встречавших» оказалась лихими извозчиками — все смуглые, узкоглазые, нахальные, явно пригородные: в трениках с пузырями на коленях, в черных куртках «под кожу». На приезжих бросались с воплями: «Брат! Братишка! Такси нада? Такси едем?» — пытаясь на ходу вырвать из твоих рук багаж: типа — сервис…
Он выбрал кого поприличнее — пожилого, с явным радикулитом в полусогнутой фигуре. Небрежно адрес буркнул, двумя словами пояснив, как ехать (посмотрел в Интернете). Не любил за не тутошнего канать. Сторговались, сели в старый помятый «фольксваген» двадцати лет от роду, поехали…
В потерянном свете редких фонарей мелькнули невнятные домики в деревьях по краям дороги, но после поворота ухнули куда-то во тьму, сменившись разбитым широким трактом без разметки и указателей; какая-то разбойная ширь, степь, безнадега… И едва возникла и окрепла уверенность, что в этой тьме тебя вовсе не в город везут, а завозят, чтоб ограбить, зарезать и выкинуть из машины, как вновь последовал поворот, и в завязи рассвета — новая красивая дорога, фонари, опоясанные цветочными корзинами, текучие спины холмов, а впереди, прямо перед тобой, неожиданным взмывом — горы. Серо-синие, остропиковые, припорошенные снегом, недосягаемые горы…
Красивая дорога (судя по карте, Восточная объездная), плавно влившись в проспект Аль-Фараби, ввела в город, и некоторое время машина ехала между еще притушенных, но великолепных зеркально-новеньких небоскребов, а горы оказались слева, и между тобой и горами практически ничего уже и не было, и дорога поднималась вверх, вверх и вверх… Как-то это называется, она говорила… «прилавки»? Во всяком случае, та самая Экспериментальная база уже не существующих апортовых садов явно находилась в предгорьях, в верхней части города. И они продолжали подниматься, уносясь к горам, обретавшим все более четкие силуэты на фоне заголубевшего неба.
На одном повороте внизу он углядел уходящую вниз роскошную березовую аллею, тоже знакомую по ее рассказам и рисуночкам на мокром песке. Вообще, странно было видеть, как пространство ее детства постепенно собиралось и терпеливо, хотя и довольно стремительно, разворачивалось перед его глазами.
Наконец остановились. Он расплатился, взял рюкзак и вышел.
Город лежал внизу, широко, вольно раскинувшись, неожиданно для Леона — царственный. Прекрасный город, сказал он себе. Прекрасный…
Улочка, где оставил его радикулитный водила, оказалась уютной и какой-то пригородной: старые телеграфные столбы, заросли сирени и богато инструментированный собачий лай, так, что хотелось постучать дирижерской палочкой по какому-нибудь забору и крикнуть: «Внимание! Попрошу с первого такта после паузы!»
Справа громоздился во дворе новый шикарный особняк: замысловатые крыши, башенки, бронзовые флюгера.
Но ее домик…
Домик был какого-то забыто-станичного вида: беленый, с синими деревянными ставнями, и калитка не заперта, и никакого звонка — видимо, он на двери. А дверь на застекленную веранду тоже не заперта и даже приоткрыта. Ну что прикажешь делать: войти? — и что? Раннее утро, неудобно. Погулять?..
Нет: его уже тащило таким властным ветром… Не до приличий было, не до версий. Словно вот сейчас на сцену, и всё — всё равно, и всё — изумительно, всё плевать: сейчас решится. А вдруг она там, в двух шагах от тебя?
Как-нибудь уж слова найдутся, решил он.
Вдруг обнаружил розетку звонка, прибитую ниже человеческого роста. И как толкнуло: это отец для нее низко прибил, в ее детстве, да так и осталось. Она подбегала — ранец за плечами, коньки в мешочке, шапочка набекрень, давила пальцем на кнопку, но самого звонка не слышала. (Или слышала? или что-то как-то она все же слышала — не только когда ее ладони свободно раздвигали твою грудь?)
Он позвонил, подождал, опять позвонил, холодея при мысли, что его прилет сюда может оказаться вполне бесполезным, что ее отец не обязан сидеть дома в ожидании неизвестных посетителей. И уже по привычке прокручивал все варианты подобного фиаско, уже перебирал планы — как поступит в этом случае… Но тут за стеклом веранды стал вырастать — как оперный Мефистофель из подпола на сцене — высокий, с залысинами, грузный мужчина. Руки — в одноразовых перчатках, и обе заняты. В одной — мешочек, в другой — пинцет. Отец, конечно, отец — с первого взгляда. Видимо, из подвала явился: она рассказывала, что в подвале у папы целая птенческая лаборатория.
— Простите, не сразу звонок услышал, — сказал хозяин и вопросительно умолк.
— Илья Константинович… — Леон поднялся на ступень крыльца, потом на вторую. — Я так волнуюсь и так долго объяснять, кто я, что проще сразу меня впустить.
— Так, пожалуйста, входите, — ответил тот, но не сразу, а два-три мгновения спустя, будто ему, как и его дочери, требовалось время, чтобы понять и, главное, принять информацию.
Повернулся и вошел в дом, Леон за ним, сразу окунувшись в плотный птичий воздух, пощелкивание, посвистывание, картавые разговорчики, что доносились отовсюду, обволакивая дом переливчатым коконом… Миновали веранду с развешанными по стене полынными вениками, коридор, дверь в кухню (вот высокие пороги, на которых она любила сидеть в детстве, вот печка, рассевшаяся обоюдокруглым брюхом разом на обе комнаты, все узнаю, узнаю, узнаю…) и вошли в гостиную.
Леон остановился на пороге.
Вот это да! — восхитился мысленно. — Вот это птичий Вавилон, треличий-свирелистый, овсянистый воздушный пирог!
Во всех углах комнаты громоздились пирамиды канареечных клеток, а у глухой стены могучей резной волной застыло нечто величественное… из второго круга Дантова «Ада» — видимо, то, что старательно, с узористыми подробностями рисовала прутиком на мокром песке Айя: дубовая исповедальня из ташкентского костела, наследство дяди Коли Каблукова. В этой комнате, подумал Леон, наверное, десятилетиями ничего не меняется: круглый стол с «парадными» стульями; нечто вроде топчана; огромная пальма в кадке, лохматой башкой в потолок; умятое-размятое кресло с цветастой подушкой под поясницу и очень неплохое, явно старинное бюро, которое сильно бы понравилось Кнопке Лю.
Наверное, летом, подумал он, эти два просторных окна загружены листвой по самую макушку, в них и сейчас густая графика ветвей, и потому в комнате всегда горит люстра, а в углу над столом чудесно теплится высокий торшер с цветастым (таким же, как подушка в кресле) матерчатым балдахином.
— Я, знаете, немного занят сейчас, — просто сказал хозяин. — Я у птенцов в подвале. Недавний приплод, рассаживаю по клеткам. Но если вы согласны подождать минут десять, то после мы бы могли…
— Конечно, конечно! — воскликнул Леон.
— …позавтракать и выпить чаю. Я сам еще не удосужился.
И пошел из комнаты — странноватый, слегка заторможенный сутулый человек, так легко оставлявший в своем доме незнакомца. Но в дверях обернулся — рывком, пружинисто, всем телом, будто неожиданно вспомнил важное. Спросил: