Избранное - Бела Иллеш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза отца были ясные, чистые, детские. Взгляд их был бесконечно печален. Он долго смотрел на меня, потом закрыл глаза, а когда опять раскрыл, его взгляд скользнул поверх меня.
Он хотел что-то сказать.
Потом опять взглянул на меня. Глаза у него сделались мутными.
Я приник ухом к его губам.
Так я услышал, понял его шепот.
— …будь твердым… сильным… смелым… будь… всегда будь человеком…
Шепот перешел в хрипение.
Глаза умершего закрыла няня Маруся.
Она подвязала подбородок покойника носовым платком.
И душу горячего венгерского патриота Моисеева вероисповедания няня Маруся рекомендовала — на русинском языке — милосердию Иисуса Христа, его матери Марии и всех прочих святых.
Над нашими головами артиллерия императора Франца-Иосифа продолжала поединок с артиллерией царя Николая.
Часть третья
Царствование Григория Жатковича
Возвращение
Как известно, осенью 1914 года я находился в деревне Пемете, в непосредственной близости от русско-немецко-австрийской линии огня. В том же году, 22 октября, там умер мой отец. После похорон, уложив в походный мешок самую ценную часть отцовского наследства — немного белья и несколько семейных фотографий, — я отправился пешком в Марамарош-Сигет. Попрощавшись с няней Марусей, которая не захотела покинуть свою родину, я поехал в Будапешт и в течение полутора лет жил у Филиппа Севелла, вернее — у тети Эльзы, так как дядя Филипп — военный врач запаса — находился в то время на фронте, а потом попал в плен к сербам. Тетя Эльза работала в военном госпитале сестрой милосердия — волонтеркой, а моя мать — платной сестрой. Я учился в университете до тех пор, пока весной 1916 года не был вынужден опять вернуться в родной Подкарпатский край — меня призвали в армию, а так как я был родом из Берегского комитата, то должен был явиться в мункачский пехотный полк. Таким образом, я снова встретился со многими товарищами детства, в том числе и с Миколой Петрушевичем.
Из четырех с половиной лет, полученных им за хранение книг Шевченко, Микола отсидел в тюрьме лишь два года, после чего его прямо из тюрьмы отправили в призывную комиссию. Комиссия признала его годным для службы. Поэтому остальную часть наказания с него сняли, чтобы он мог пойти в армию. Военное обучение я проходил вместе со своим молочным братом, но на фронт мы явились порознь. Его назначили в маршевую роту, отправлявшуюся на русский фронт, меня послали на румынский. Перед отправкой мы долго разговаривали и, взвешивая шансы, гадали, кто из противников выиграет войну — Германия, Англия или Россия.
К тому времени румыны уже продвинулись в глубь Трансильвании. Батальон, в котором я служил, впервые столкнулся с ними в долине реки Ольт. Румынские позиции, против которых нас послали в атаку, были укреплены на скорую руку. Перед позициями было широкое, залитое солнцем поле, которое мы должны были пробежать под огнем румынских пулеметов.
В первый год войны солдат воодушевляли перед штыковой атакой торжественными речами. Когда же я попал на фронт, вместо речей раздавали ром. С тех запах рома всегда вызывает во мне такое же настроение, как траурная музыка.
— За отечество! За короля! — закричал молодой лейтенант. — Вперед! Ура!
— К чертовой матери! — ответило около тысячи венгерских солдат, все же выскакивая из окопов.
Я тоже кричал. Мой голос тонул в общей ругани.
Мы бежали как бешеные. Злились мы не на румын, а на жизнь, но бросались на румын.
Румынские пулеметы не переставали строчить, но стреляли румыны невероятно плохо. Пули летели высоко над нашими головами. Когда мы залегли посредине поля, среди нас не было еще ни одного раненого.
— Эти дураки, того и гляди, сшибут солнце с неба, — ворчал лежавший рядом со мной старый солдат, — а потом ищи их в темноте, чтоб их…
Трудно себе представить, сколько святых может в несколько секунд отправить венгерский солдат к чертовой бабушке за короткую передышку во время атаки.
— Вперед! Ура!
Когда от румынской позиции нас отделяло всего шагов полтораста, совершенно неожиданно, как будто из-под земли, появился румынский батальон. Румыны бежали на нас со штыками наизготовку. Их было немного больше, чем нас, но так как румынские пулеметчики теперь стреляли слишком низко — прямо в спины своих, — число бежавших на нас румынских пехотинцев быстро уменьшалось. Румынские пулеметы трещали, румынские раненые стонали, а над нашими головами с грохотом и треском рвалась австрийская шрапнель. Осколки свистели, вокруг нас подымались облака дыма и пыли.
Впоследствии, в течение многих лет, я очень часто видел эту сцену во сне со всеми подробностями, которые различал яснее и отчетливее, чем тогда, в действительности.
Как мы, так и румыны образовали длинные боевые цепи. Каждая из этих цепей состояла примерно из тысячи человек и растянулась на добрых полтора километра. Таким образом, когда наши линии были еще на расстоянии пятидесяти — шестидесяти метров друг от друга, каждый из нас мог уже видеть своего противника, именно того солдата, того человека, с которым вынужден будет драться врукопашную. Прямо на меня бежал румынский солдат с коричнево-красным лицом, на добрую голову выше меня и намного старше. Он был либо батрак, либо пастух, а может быть, дровосек. Его большие, цвета грецкого ореха, глаза не то с удивлением, не то с испугом смотрели на меня — исконного врага, дикого, кровожадного мадьяра. Оружие дрожало в его крепких руках. Зубы его стучали. Я вдруг почувствовал тошноту.
Оставалось десять шагов. Пять.
Румыны звали на помощь бога — мы бешено ругали его.
Из глаз моего противника текли слезы. Я чувствовал биение сердца у самого горла.
Вперед! Ура!
Румын поднял винтовку, чтобы разбить мне прикладом голову. Вонзая в него штык, я отвернулся, чтобы не видеть его лица, и в то же время приклад румына ударил меня по левому плечу и скользнул по руке. Я почувствовал, как мой штык вонзился в его тело. Штык отяжелел и потянул меня вниз. Я пытался вытащить его, но это оказалось невозможным. Пришлось выпустить из рук винтовку. Румын упал. Мне кажется, он хрипел. С закрытыми глазами вытащил я свой штык из его тела. Меня трясло и тошнило.
В это время наш батальон находился уже в окопах румын.
Мы захватили восемь пулеметов и взяли четыреста десять пленных.
Двадцать шесть человек из нашего батальона были награждены. В их числе был и я. Серебряная медаль за проявленную храбрость украсила мою грудь.
Меня объявили храбрецом, так как я не имел мужества отказаться выполнять ненавистные приказы.
В январе 1918 года наш батальон, численность которого уменьшилась в несколько раз, а затем вновь была доведена до военного контингента пополнением новых и новых несчастных, стоял около галицийского города Гродекова, недалеко от Львова. Батальон состоял наполовину из юношей, наполовину из стариков.
За те восемнадцать месяцев, в течение которых я ел хлеб императора, армия коренным образом изменилась. Согласно военным сводкам Антанты, за это время австро-венгерская армия потеряла около двух миллионов человек, а согласно австрийским сводкам, смертью героев умерло около пятидесяти тысяч. Трудно решить, которая из сторон лгала больше. Но не в этом суть. Решающее изменение заключалось в том, что теперь никого уже не интересовало, кто выиграет войну, все гадали только об одном: когда она, наконец, кончится? И все больше и больше солдат думало о том, каким образом можно покончить с войной, как это сделать. Кто-то от скуки написал стихотворение, которое мы распевали на мотив «Готт, эрхальте» [35]. В этом стихотворении говорилось, что в начале войны идиотов освобождали от военной службы, а теперь воюют только одни идиоты.
В гродековском лесу лежал глубокий снег. На голых ветках деревьев сверкал лед. Над нашими головами, как темные грозовые тучи, кружили целые стаи каркающих ворон.
Деревянные бараки не отапливались. Оборванные солдаты грелись вокруг походных кухонь. В котлах варился суп из капусты, без мяса и жира. Этот пустой суп и черный, тяжелый, сырой хлеб имели более революционизирующее влияние на измученных солдат, чем тот факт, что в течение 1914 и 1915 годов гродековский лес три раза был ареной кровопролитных сражений, продолжавшихся по нескольку дней, и что холм, на котором стояли наши бараки, стал братской могилой сорока тысяч солдат — венгров, австрийцев, немцев и русских.
Небо рано серело, потом становилось черным как смоль, но свет в бараках не зажигали. Не становилось светлее и от снега. Светлело, только когда из какой-либо офицерской квартиры то тут, то там падал на снег луч света.
В темноте изредка звучала строго запрещенная песня: