Кто если не ты - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опасные заговорщики...
Да, опасные!
Он понял это в ту самую минуту, когда, наблюдая за страдальчески перекошенным лицом мальчика, негнущейся рукой выводившего слова под его диктовку — в ту самую минуту он почувствовал, что перед ним — враг, опасный, непримиримый, не ведающий ни снисхождения, ни компромиссов!
— Вы сами знаете, что это неправда!..
Да, он знал... Он достаточно хороша разбирался в людях, чтобы разглядеть перед собой взвинченных мечтателей, путаников и фантазеров, которых приняли за опасных бунтарей.
Да, они были бунтарями — но не теми, которых он искал. Его с самого начала что-то раздражало в них, что-то возмущало... Какая-то упрямая, неистребимая, наивная вера, — твердая, как панцирь...
Он испытывал прочность этого панциря весь допрос, желая отыскать хотя бы одну трещинку... Они были невиновны. Они были ни в чем не виновны — в этом и заключалась их единственная вина. Перед ним.
Такие — не прощают.
А разве он должен им простить?..
«Мы не хотим так жить!»
Так...
А как вы хотите?..
Только теперь он почувствовал, что в кабинете душно. Встал, распахнул окно. Хлынул свежий сырой воздух, щекотнул ноздри — забывшись, он вобрал его полной грудью — и тотчас где-то в глубине легких проснулись, зашевелились ежи, закололи иглами — кашель, царапая бронхи, рванулся к горлу...
Потом, промакнув платком покрытый испариной лоб, он дышал коротко и часто, конвульсивно стиснув пальцами край подоконника.
С улицы доносились приглушенные голоса, рассыпчатый смех... В летнем кинотеатре заиграл оркестр. Там танцуют, не мучая себя детскими вопросами о смысле жизни. А эти... Зачем?.. Шли бы танцевать...
Детские вопросы... Болезнь возраста. Корь. Это не опасно, это проходит само собой. Вот когда детской болезнью заболевает взрослый... Это не предусмотрено медициной, это неизлечимо, это почти смертельно.
Кто-то бесшабашно-громко, на всю улицу, затянул:
Паровоз напился пьяный,Машинист сошел с пути...
Песенку оборвал веселый убегающий топот...
У подъезда, резко затормозив, фыркнула машина, прощально мигнули фары...
Капитан нервно захлопнул окно, щелкнул задвижкой. Ему показалось, что из темноты кто-то его окликнул, потом раздался свист, долгий, резкий. Худые, впалые щеки из серых стали белыми, вся кровь прилила к сердцу — оно билось толчками; крепко стиснутое мохнатой лапой страха. Он был совершенно безотчетным, этот страх, и накатывался вдруг, дома, ночью, на улице... Он боролся с ним, но ничего не мог поделать.
Сейчас капитана непреодолимо тянуло подойти к двери и выглянуть, подойти и выглянуть... и только... Он знал, что там никого нет. Он несколько раз повторил себе это, прижимая ладонью дергающееся веко. И все-таки — это было выше его сил, и уступая томительному, бессмысленному желанию, бесшумно, — с пятки на носок, с пятки на носок — он прокрался к двери, помедлил секунду и резко распахнул ее...
Потом все прошло, и он снова сидел за столом, и человек на фотографии улыбался ему легкой, бездумной улыбкой, от подбородка острым клином на шею падала тень, глаза щурились — наверное, в тот день светило много солнца...
И все-таки однажды капитан видел, как он плакал.
Обычно он сидел, закинув ногу на ногу, глядя в окно. Капитан хорошо помнил все, даже вмятинки черного невыгоревшего сукна на пиджаке — там, где раньше висели ордена... Однажды, как обычно, не поворачивая головы, он сказал:
— А не кажется вам, лейтенант — да, тогда он был еще лейтенантом — что в общем-то жизнь — забавная штука... По теории вероятности, я мог не меньше тысячи раз погибнуть... Под Касторной или на Перекопе... И вот — теперь... От кого? За что?!
Он поднялся с порывистостью, неожиданной для его грузного тела, и лейтенант, захваченный врасплох, выхватил из ящика пистолет и срывающимся голосом вскрикнул:
— Ни с места!..
Бугров стоял, закрыв лицо руками, и все тело его судорожно сотрясалось. Он рыдал молча, беззвучно...
Кажется, именно тогда лейтенант, молодой, способный следователь с мертвой бульдожьей хваткой и безукоризненной характеристикой — впервые ощутил глухой стыд... стыд и бессилие... и, бросив ненужный пистолет в ящик, хрипло выдавил:
— Выпейте... воды...
Что он мог еще сказать?
— Выпейте воды...
— Курите...
— Выпейте воды...
— Курите...
Вереница людей — жизни, надежды, мечты... Пепел!
«Мы не хотим так жить!»
Глупости!
Разве в жизни важно, кто чего хочет?
Было время — он тоже думал так — он, Колька с Вокзальной, гроза спекулянтов, мешочников и карманников... Маленький, цепкий, настырный, едва его замечали на знаменитом «толчке» — у бабенок вспухали пазухи, перекупщики краденого, знавшие его по имени, испуганно божились: «Христос с тобой, дорогой товарищ...» — а в спину грозили кулаком... Не только кулаком! Когда у тетки Мазухиной вывезли двадцать пять пудов сахару, ему уже сулили нож под третье ребро... «Проломят, ох проломят тебе головушку»...— «Разбуди в одиннадцать, — небрежно отвечал он матери, — сегодня весь ЧОН — на облаву...» Все было тогда просто: выловим спекулянтов, у всех появятся мука, сахар, полотно... Разгромить воровской притон — значит, одержать еще одну победу над последышами мирового империализма...
И хотя мать латала и перелатывала старую отцовскую гимнастерку, ему великоватую в плечах, и варила жиденькую овсянку — все равно:
Наш паровоз, вперед лети...
Чего он хотел, Колька с Вокзальной?..
Все начинают этим. Вот так-то, молодой человек! Капитан чуть не подмигнул пустому стулу — и вдруг вспомнил дурашливую песенку, плеснувшую в окно...
Невесело усмехнулся самому себе.
Как это произошло?..
Работал в типографии, предложили поехать на учебу — согласился. Еще бы! Получалось не хуже, чем граница, о которой мечтал...
Нелепое совпадение! Первое самостоятельное дело, которое ему поручили, было связано с метранпажем из той самой типографии. Он заявил старшему следователю Иргизову: метранпаж сболтнул по недомыслию, совесть у него чиста... Следователь сделал ему выговор: формальный подход, политическая слепота. Чему вас учили?..
Жена — тихоглазая, робкая, всегда послушная, — как-то заикнулась — она работала линотиписткой:
— Как же теперь Щегловы? У них — пятеро... Нельзя ведь так, ни с чего...
Он сказал первое, что пришло в голову:
— Ни с чего такие анекдоты не рассказывают!
Он впервые разозлился на нее по-настоящему, наорал:
— Дура! Чем защищать, спросила бы, кто его родители!
Но в тот же вечер, глядя на дотлевавшую за крышами багряную зарю из садика перед домом, он с облегчением решил, что завтра — будь что будет! — признается и скажет: «Не могу!»
А на другой день ему шепотом сообщили: Иргизов покончил с собой, застрелился ночью в кабинете... Потом заговорили громче: Иргизов давно был связан с врагами народа, боялся разоблачения...
В такой обстановке уйти с поля сражения означало бы явную измену...
И все-таки — нет, это не была только, это не была просто трусость! Он верил — частный случай, у всякого есть свои неудачи... А в целом все идет правильно. Убит Киров — народ мстит за своего любимца, враги не успокоились — их надо обезвредить...
А дальше пошло — вал за валом... По городам расклеивали плакаты: Ежов зажал в кулаке гидру контрреволюции. Заговоры, шпионаж, тайные диверсии... Имена вчерашних героев звучали как проклятие. Не успев кончить одно дело, брались за другое; спали на жестких диванах не раздеваясь, пихнув под голову папку с протоколами. Днем и ночью — сломанные страхом губы, истерические признания, бессмысленное упорство... И — единственная, все освящающая, все прощающая цель: разоблачить, доказать, добиться!.. Так надо. Большая политика не бывает без издержек. Так надо. И когда к нему подкрадывалась мысль о безумии, он успокаивал себя тем, что ведь ОН — ТОЛЬКО ВИНТИК...
Так надо!
В то время перед ним и появился Бугров.
Он был крупной фигурой в городе, но дело его, почему-то поручили молодому лейтенанту, и это само по себе было признаком, что исход уже предрешен.
К тому времени ему казалось: он видел в жизни все, что можно видеть — остальное лишь повторяло прежнее... Но с первого же раза его поразило и уязвило то бестрепетное, почти величавое спокойствие, с которым держался этот человек.
На второй день Бугров потребовал перо и бумагу. Его заявление было адресовано в ЦК. Потом он писал Сталину, потом — лично — членам политбюро.
Тогда сотни подобных писем начинались одной и той же фразой: «Каждая капля моей крови...» Но дальше... Дальше лейтенант уже знал: в лучшем случае на эти письма не приходило ответа, в худшем — их возвращали с беспощадной резолюцией, которая лишь убыстряла неизбежный конец...