Воспоминания - Екатерина Андреева-Бальмонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день нас мать опять не впустила к себе. Она не выходила ни к чаю, ни к обеду. Что было делать? Я страшно была смущена. Утром того дня, когда мы должны были ехать, мать наконец вышла в столовую в шубейке и с завязанной головой. У нее был совсем больной вид. «Мне лучше», — ответила она на озабоченные вопросы Маши. Я не смела с ней разговаривать. И она как будто не замечала меня. Маша с удивлением наблюдала за нами.
Когда Маша, посмотрев на часы, спросила мать, что сказать — запрягать пролетку или коляску? «Кто едет, куда?» — равнодушно спросила мать. «Боже мой, — в ужасе подумала я, — значит, она не знает, что мы едем! Сейчас все откроется, и Маша откажется ехать!»
«Мы с Катей, на поезд в Курск, надо поспеть на крымский поезд…» Мать молчала. Маша со слезами на глазах подошла к матери: «Может быть, нам лучше не ехать, раз вы больны? Но мы не знали третьего дня и послали депешу Нине Васильевне, что выезжаем». Мать пристально посмотрела на меня. Я выдержала ее взгляд. «Много на себя берешь», — сказала она и опять замолчала. «Если бы мы знали, что вы нездоровы, мы бы конечно…» — опять начала Маша. «Хорошо, уж хорошо… я, даст Бог, поправлюсь, а вы мне не нужны», — прервала она Машу и пошла к себе. «Elle est très fâchée et surtout contre toi. Que faire! Mon Dieu, que faire!» [85] — растерянно повторяла Маша. «Fais atteler les chevaux pour faire commencer!» [86] — сказала я, несколько приободрившись.
Через час нам подали коляску к крыльцу. Мы пошли прощаться с матерью в ее комнату. Ее там не было. «Они прогуляться пошли», — злорадно сказала ее горничная. «Надо ехать, — храбрилась я. — Пора, а то мы не попадем на крымский поезд». — «Не поедем?» — робко предложила Маша. «Я поеду, а ты как хочешь», — сказала я и стала прощаться с теткой и прислугой, сбежавшейся провожать нас. Я подтолкнула Машу к экипажу. Мы сели. Лошади тронулись.
За углом дома по аллее шла мать своей обычной твердой походкой. Под высокими деревьями, закутанная в шубку и платок, ее фигурка мне вдруг показалась такой одинокой, брошенной, что я, не помня себя, выпрыгнула из коляски на ходу, перепрыгнула широкую канаву, бросилась к ней. Напуганная этой неожиданностью, мать отстранила меня слегка и сказала: «Что ты! Что ты! Так можно и ногу сломать». Затем поцеловав Машу, которая стояла за мной, она сказала слабым голосом: «Поезжайте, поезжайте, Господь с вами». И, наклонившись к Маше, сказала ей что-то шепотом. Успокоенные и радостные, мы уселись в коляску и покатили. «Что тебе сказала на ухо мамаша?» — тотчас же спросила я Машу. «Своди аккуратно счета с Ниной Васильевной. Если у вас не хватит денег, я вышлю, напишешь мне». «Видишь, какая она добрая, — говорила сияющая Маша. — Но почему она на тебя сердилась, ты заметила? Верно, ты очень дерзко с ней говорила?» — «Теперь все хорошо будет, — ответила я ей весело. — Главное, мы едем». И этим ты всецело мне обязана, прибавила я про себя.
Я одержала победу. Но не легко она мне далась. Я долго не могла забыть этих дней. Я все спрашивала себя, хорошо ли я поступила. Сестра Саша пришла бы, верно, в ужас от такого ослушания матери. Спорить с матерью, настаивать на своем, уехать вопреки ее желанию — этого никто никогда не позволял себе в нашей семье до меня.
И это была не последняя моя стычка с матерью. За ней последовали другая, третья. Я выработала себе спокойный почтительный тон разговора с матерью, когда позволяла себе оспаривать ее, не впадала в чувствительность, столь ей ненавистную, не горячилась, но всегда настаивала на своем. И как ни странно, наши столкновения не отдаляли нас друг от друга, напротив, сближали, чувствовала я.
Впоследствии, когда я стала старше, мать часто призывала меня к себе, чтобы поговорить со мной о братьях или сестрах. «Внуши ты этому болвану Алеше», или «Убеди Машу не делать такой глупости», или «Поговори с Сережей от себя».
Мне очень льстило это доверие матери, в чем я чувствовала некоторое уважение ее ко мне. Но все это было много лет спустя. Тогда же я долго и мучительно переживала мой первый бунт против такого огромного авторитета, каким была наша мать для нас.
Крымская поездка, столь горячо желанная, не дала мне того, что я ожидала. У меня после напряжения тех трех дней дома, верно, сделалась реакция. Я впала в апатию, столь мне не свойственную. Нина Васильевна встревожилась, показала меня доктору, который нашел нервное расстройство, предположил, что на меня чересчур сильно действует море. Запретил купаться. Но радость бытия не возвращалась ко мне, несмотря на большое общество, в котором мы ездили верхом, ходили в горы. Нине Васильевне я вкратце рассказала о пережитом, умолчав о мнении матери о их обществе, зная, что Нина Васильевна очень бы огорчилась, и бесцельно.
Из Ялты, где мы с Ниной Васильевной жили, я уезжала гостить к Токмаковым, жившим в своем очаровательном имении Олеиз, которое их родители приобрели недавно. Очень красивый дом на берегу моря, к которому спускалась аллея миндальных деревьев. У девочек большая комната с балконом прямо над морем.
Стояли жаркие сентябрьские дни. В лунные ночи была сказочная красота кругом, я тонула в созерцании ее, и только с большим усилием отрывалась, чтобы вслушиваться в разговоры о политике, «проклятых вопросах», которыми занята была молодежь вокруг меня.
Кружок Нелли и Мэри состоял из нелегальных лиц. Один юноша, высланный из столичных губерний, проживал тут, другой — без документов, ему удалось бежать после обыска перед своим арестом. Среди этих лиц не было ни одного, который бы не сидел хоть некоторое время в тюрьме. Нелли и Мэри вместе с другими молодыми людьми изучали Маркса. Родители девочек и здесь, как в Москве, разделяли их интересы. Здесь не было вопроса «отцов и детей». Варвара Ивановна, их мать, — правда, она была еще совсем молодой женщиной — увлекалась чтением тех же книг, изучением тех же вопросов, что и ее старшие девочки.
Кружок этой молодежи возглавлял жених Мэри — петербургский юноша Николай Васильевич Водовозов. На вид он был совсем мальчик — хрупкий, бледный (он лечился в Крыму от туберкулеза), с красивым лицом, с большими внимательными глазами. Он не был похож ни на одного социалиста или революционера, которого мне до сих пор приходилось видеть: живой, приветливый, с хорошими манерами. Говорил мало, слушал внимательно собеседника, любил музыку, поэзию. Хорошо пел, и пел романсы Чайковского, Глинки, а не народные песни: «Из страны, страны далекой», «Есть на Волге утес»… И он не презирал меня как буржуазную барышню.
Вот этот юноша и взялся объяснять мне учение Маркса. И мы беседовали с ним на эту тему на прогулках пешком, верхом и на лодке. И сидя над морем в лунную ночь. Я была очень заинтересована всем, что слышала от него. Он не читал мне лекций, не излагал мне последовательно учение Маркса. Он прислушивался к моим вопросам, верно очень наивным, — почему до сих пор люди голодают, почему не хватает земли, почему не хватает на всех работы, почему между людьми борьба, вражда, войны? Водовозов приводил очень умело мои беспорядочно разбросанные мысли в связь и отвечал на них исчерпывающе. Он не опирался исключительно на экономику, как я ожидала, он говорил и о философии, и об искусстве, и все у него складывалось в одну общую картину светлого будущего, для которого мы все без исключения призваны работать в самых различных областях, «строить новую жизнь». Это было обще, но красиво и необыкновенно убедительно для меня. Это то, чего я жаждала, — принять участие в общей перестройке жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});