День рождения покойника - Геннадий Головин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она оглянулась на Виктора, счастливая.
Улыбаясь, он смотрел на нее от окна, все еще держа в руках молоток, обрезки картона, и по его улыбке было видно, какой это хороший человек.
И тут она заплакала, не сдержавшись. Склонившись к камину и все не отрывая от него жадных рук, смотрела на Полуэктова снизу вверх, чуть повернув лицо, и горько плакала, и горько говорила торопясь:
— А я… ничего… Это такое отчаяние! А я — ничего не могу вам дать. Совершенно ничего! Это такое отчаяние, Виктор, такое отчаяние!
Он всполошился.
— Ну, полноте! О чем вы, голубушка Анна Петровна? — подошел и сел на кровать рядом, а она все плакала: «Ничего… совершенно ничего…» — как маленькую девочку погладил по голове: — Ну, успокойтесь… Ну что с вами, Анна Петровна?
А Анна Петровна каким-то давнишним, давно забытым движением беззащитно приткнулась вдруг к его боку, сухонькая, как щепочка, старушка — приткнулась под плечо его и послушно притихла, как затаилась.
И — ничего больше, абсолютно ничего, не нужно ей стало в этой жизни!
…………………………………….
…………………………………….
…………………………………….
— Там… — хмуро и невнимательно ответил ей бородатый пожилой мужик, мастеривший, стоя на коленях, ящик опалубки, но тотчас же, словно спохватившись, вернулся взглядом к ее лицу, и взгляд этот сделался восхищенно-ласков, даже слегка озадачен. — Там он… По этим сходням — и на самую верхотуру… — медленно говорил он и с откровенным удовольствием, но и с какой-то озабоченностью запоминания оглядывал ее всю своими отрадно затеплевшими глазами. — Только не оборвись, смотри: зыбко… — добавил он вдруг с заботливой тревогой, вернулся было к топору, но тут же снова поднял глаза, теперь уже впрок глядящие.
Она щедро улыбнулась ему: «Спасибо!» — самой безжалостно-юной из своих улыбок, от которой мужик даже как бы крякнул, смешался и растерянно бормотнул себе под нос непонятное, с интонацией ласковой матерщины: «Вот ты ж лампада господа бога!» — и еще раз, словно бы уже и с боязливостью, посмотрел ей вслед.
А она, уважительно-осторожно прыгая с одной сохлой глиняной глыбы на другую, чувствуя на себе и этот взгляд, и еще десятки каких-то других взглядов (но ничуть не стараясь при этом двигаться как-то по-иному, ибо в то утро, с самого пробуждения, все, что бы она ни делала, она делала точно, на удивление себе и на радость, впопад), — невольной этой припрыжкой она быстро и весело одолела скучно-окаменелое пространство рыжей, безобразно и зло изуродованной земли у подножия стройки и взбежала на первые сходни, мельком, с нежным удивлением уловив такой странный здесь, милый запах хвои, который источали, конечно же, доски лесов, и который не в состоянии было заглушить даже замогильное, с легкой тухлинкой, сырое дыхание медлительно и мощно застывающего бетона, которым окутано было все это громадное и грубое здание — крупнейший, как считали, в Союзе зерновой элеватор, который они строили в этой степи.
Расхлябанные сходни, раздраженно и опасно задрожав, мигом заставили ее умерить прыть, и она послушно двинулась по-иному (почти так же, впрочем, быстро), без труда поймав новый темп и по-прежнему испытывая четкое удовольствие от всего, что с ней происходит: и от своего легкого беспечального бега; и от математической монотонности, с какой дощатые марши направляют ее то в одну, то в другую сторону, возводя все выше и выше; и от того, что высота совсем не страшит ее, а лишь взволновывает — с каждым подъемом по-новому, на новой ноте захватывая дух; и от того, что ветер высоты так бережно-яростно хлопочет ее невесомым платьицем и щедро обдувает, как омывает, веселой бесстыдной отвагой все ее крепкое тело от пят до головы…
Она поднималась все выше, и с каждым новым маршем все торжественнее обмирала душой, стараясь и не в силах охватить взглядом эту безмерную и непостижимо загадочную в своей безмерности и поэтической заунывности пыльно-рыжую великую степь.
В этот ранний час уже тянулись по ней, не шибко пыля, ленивые подводы к стройке, неспешными ручейками текли люди — и от уродливых, кое-как разбросанных бараков с грубо залатанными рубероидными крышами, и от калмыцких юрт, которые редким кольцом, держась на пугливо-почтительном отдалении, окружали стройку и сверху похожи были на верхушки осиных гнезд, и от кучно лепившихся к речке разноцветных крыш «старого» поселка, в котором за полтора года работы здесь она еще ни разу не была, но который сразу же узнала по жалким лоскутьям огородов, пыльным приземистым деревцам, жмущимся к домам, и по колоколенке крохотной церкви с уныло сбитым набок крестом…
Шустро бежал откуда-то издалека грузовичок, волоча за собой еще не очень пышный лисий хвост пыли.
Сайгачьи косяки по широкой дуге огибали поселок, стремительно уходя к югу. Пыльно-желтые на пыльно-желтом, они были похожи на узкие островки выгоревшего ковыля, стелющиеся по ветру.
Недвижно стояли отары — три-четыре щепотки маковых зернышек, не щедро брошенные на рыжую плюшевую скатерть.
А дальше — на мутнеющем горизонте, обещая еще один убийственно-знойный день, уже разливались то тут, то там зыбкие ртутные лужицы миражей с их непременными силуэтами неких пирамидальных древес, призрачно-серых и словно бы дрожащих в какой-то тайной лихорадке.
Она поднималась все выше и выше, и ощущение счастья, точности, бессмертия и веселья распевали в ней на разные голоса, дурашливо и звонко; загорелые крепкие ноги в белых парусиновых туфлях-теннисках мелькали неутомимо; она, едва замечая это, беспрестанно улыбалась, потому что бурное восхождение это было — словно неудержимое Приближение, и с каждым маршем вверх крещендо усиливалась в ней непонятная радость, — непонятная… —
…потому что не могла же она знать заранее, что на верхней площадке лесов, на полминуты выпав из общего почтительно-бестолкового спора, который вели инженеры стройки с некстати, нагрянувшей комиссией, словно бы внезапно погрустнев от какого-то рассеянного раздумья, свалившегося на него, слепо и несколько недоуменно озирая степь, лежащую перед ним вызывающе пустынным полукругом до хмурого от зноя горизонта, слегка раздраженно гоняя в губах погасшую папиросину «Дели», опасно-бездумно навалившись локтями на тщедушную горбылинку ограждения, стоит человек, который…
— Здравствуйте! По-моему, это вы — Кочубей! — смело выпалила она.
Она уже не могла не улыбаться. Вовремя налетевший ветерок с девчоночьим шиком рассыпал по ее загорелому лбу добела выгоревшие, коротко стриженные волосы. Глаза (она чуяла это) сияли.
— По-моему, это вы — Кочубей! — смело выпалила она.
— По-моему, тоже… — ответил он, разгибаясь и поворачиваясь к ней, — и вдруг неудержимо, с облегчением долгожданного, может быть даже мучительножданного, свершения заулыбался, отчего его странное, скорее неприятное, лицо русоволосого индейца, др какого-то пыльного мрака загоревшее, с беспощадными злыми шрамами морщин у крыльев носа и углов рта — все это сухо, экономно, жестко сделанное лицо Повелителя осветилось вдруг так чудесно, и беззащитно, и отрочески-ясно, что у нее тотчас обреченно дрогнуло где-то возле сердца: «Всё!..»
— …тогда это вам, — сказала она все еще с улыбкой, но уже с тревожно уходящей улыбкой, — тогда это — вам! — и несмело протянула ему…
* * *Она очнулась в ужасной тревоге.
— Который час? Вы — здесь? О вас же беспокоятся! Идите! Свет зачем-то горит… Погасите! Как холодно…
Виктор внимательно посмотрел на нее. Глаза Анны Петровны нехорошо блестели. Он подумал, что она наверняка простудилась, неизвестно сколько времени просидев на полу под разбитым окном.
— У вас есть какие-нибудь лекарства? — спросил он.
— Лекарства? — она явно не поняла его. — Помилуй бог! Меня уже не берут никакие лекарства. — Она выговаривала слова торопливо, и все больше речь ее напоминала бред.
— Для таких стариков есть одно только лекарство. Но почему вы не идете домой?! О вас же беспокоятся! Ваша жена — или кто там у вас? (пренебрежение и даже враждебность неприятно звякнули в этих ее словах) — она скажет, что вы… ушли к другой! — и вдруг неудержимо рассмеялась, неприятно скаля мокрые пластмассовые зубы и роняя слюну. Мгновенно же оборвала смех и призналась кому-то:
— Господи, как все плохо! Какое отчаяние! Если бы вы только знали: какое отчаяние! Но я не буду ложиться, нет. Увольте! Я уж как-нибудь так пересижу… —
попробовала перебраться в угол кровати, чтобы сесть там, но у нее ничего не получилось и она растерянно замолкла.
Виктор сказал: «Позвольте?» — составил в угол подушки, застелил пледом, чтобы потом, когда она сядет, можно было окутать плечи. Довольно бесцеремонно, но, разумеется, не грубо, взял ее сзади под мышки и с санитарскими интонациями: «Ну-ка, давайте-ка, раз-два, переберемся!» — легко подволок Анну Петровну в угол и усадил там, окутав пледом, одеялом, а сверху — еще и плащом своим.