Звездные судьбы. Исторические миниатюры - Светлана Бестужева-Лада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С пером ли в руках или перед благодарной аудиторией — Гоголь творил и лишь тогда был счастлив. Все остальное время его «ела тоска». О чем? Этого он и сам не знал.
А потом появились «Записки сумасшедшего» — повесть, принесшая новую, ещё большую известность Гоголю и в чем-то ставшая предсказанием его собственной трагической судьбы. Только его, в отличие от Поприщина — героя повести, в сумасшедший дом не запирали: не был он сумасшедшим. Но обращались как с душевнобольным и лечили соответственно. «Матушка моя! Царица небесная! За что они мучают меня за любовь?» — стояло в черновом тексте повести. Гоголь снял эти слова, они прозвучали из его уст много лет спустя в предсмертный час.
В 1835 году Гоголь вернулся на родную Полтавщину в зените своей славы. Маменька Мария Ивановна откровенно считала своего Никошу гением. Но главным для Гоголя было то, что его, наконец, оценила и приняла Россия — Пушкин, Аксаков, Щепкин — все сливки интеллектуального общества столицы. А в 1836 году появился «Ревизор» — благосклонно принятый на премьере высшим светом и самим государем-императором. Триумф… заставивший Гоголя невыносимо страдать от непонятости. Вместо предполагаемого автором очищения душ и высокого катарсиса зрители увидели в пьесе лишь очередной водевиль и ничегошеньки не поняли. Или не захотели понять. Так или иначе, но несколько недель Гоголь был почти физически болен от перенесенного разочарования.
Первый шрам на творческой судьбе писателя. Увы, далеко не последний…
А тут ещё маменька прислала письмо, в котором уверяла, что сочинения Барона Брамбeyca (под этим псевдонимом писал бульварные романы Осип Иванович Сенковский, злейший литературный враг Гоголя) ей безумно правятся, и наверняка это писал он, Никоша, хотя зачем-то скрывает свое авторство. Гоголь был в ужасе: теперь вся Полтавщина могла считать его сочинителем бездарных, с его точки зрения, произведений, ибо маменька щедро делилась своими догадками с соседями и знакомыми.
Выход был только один — бежать! Бежать из Москвы, из Петербурга, из России туда, где никто его не знал и не читал. В 1836 году началась эра странствований: впереди его ждала дорога, дорога, дорога… Сейчас сказали бы: Гоголь заболел тяжелейшей депрессией — и прописали бы соответствующие лекарства. Но тогда и слова-то такого не знали «депрессия». Может быть, как ни кощунственно это звучит, оно и к лучшему: гениальность и лекарства плохо уживаются друг с другом, а любой гений почти однозначно — сумасшедший. И разорвать этот заколдованный круг ещё никому не удалось.
В Париже Гоголя настигло роковое известие: не стало Пушкина. «Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерли вместе с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда я творил, я видел перед собою только Пушкина…» Он был всем для одинокого Гоголя, не знавшего ни света, ни женщин, ни иных житейских наслаждений. Со смертью Пушкина он оставался один, хотя при жизни поэта не ощущал столь тесной связи с ним. «Что имеем — не храним».
А потом были «Мертвые души».«…Преддверие немного бледное той великой поэмы, которая строится во мне и разрешит, наконец. загадку моего существования», — написал Гоголь одному из своих немногочисленных друзей в 1842 году. Не построилась. Не разрешила. И даже вторая часть «преддверия поэмы» была уничтожена рукой самого автора. В припадке безумия? Или, наоборот, в величайшем озарении? Кто знает…
А загадку существования требовалось разрешить как можно быстрее. За два года до написания этого письма, в Вене, Гоголь почувствовал приступ мучительного страха, при носившего почти физические страдания. Поднимался жар, болела голова, ломило все тело. Сам воздух чужбины казался ему неприятным, зловредным. А по ночам являлась тень отца, и вспоминалось, по рассказам матери, как он тоже предчувствовал свою смерть, как знал минуту её приближения, «Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается черт знает что. Страшно, просто страшно. Я боюсь». И это уже остаточные симптомы. А что же творилось с ним во время разгара болезни? Никогда ещё смерть не подходила к Гоголю так близко, как на этот раз. Потом она приблизится вплотную…
Но жизнь дала ему довольно длительную передышку. Сороковые годы — годы почти спокойные для Гоголя. Именно в этот период и начали мелькать рядом с его именем всевозможные женские имена. Романы? Увлечения? Как ни хотелось этого жадной до сплетен публике, ничего подобного не было. Просто — очередной парадокс! — Гоголь, боявшийся и не знавший женщин, тем не менее считал, что они самые благодарные слушатели. Женщина — верит, мужчина — лишь проверяет разумом. Потому Гоголь и окружал себя всегда постоянными слушательницами и восторженными сторонницами его идей. Александра Осиповна Смирнова-Россет, Аполлина, Софья и Анна Виельгорские и сестры Гоголя — все они становились проводниками его идей, были самыми горячими поклонницами его творчества. Но никого из них не было рядом в его последние годы. Тогда ему женщины уже не были нужны даже в качестве слушательниц. Да и никто уже не был нужен!
Почти трехлетняя пауза в творчестве сказалась пагубно. Ведь для него не писать — значило не жить. Поэма шла вяло. Отдушину он находил лишь в письмах, но и они становились все более и более обучающими, назидающими. Адресаты далеко не всегда готовы были стать послушными учениками и адептами Гоголя. Все уже становился круг его общения, все прочнее замыкался он в себе. Вот отчего брала тоска, вот в чем была основная причина его слабости, а вовсе не в физическом заболевании.
Хотя и физическое здоровье его сильно пошатнулось. В 1845 году опять накатило то, страшное, непереносимое. «Я дрожу весь, чувствуя холод беспрерывный, и не могу ничем согреться. Не говорю уже о том, что исхудал весь. как щепка, чувствую истощение сип и опасаюсь очень, чтобы мне не умереть. прежде путешествия в обетованную землю».
А с этой поездкой — давно желаемым планом путешествия в Иерусалим — тоже не складывалось. Гоголь дал себе обет: поехать тогда, когда будет закончен второй том «Мертвых душ», а он не получался. Более того, все созданное «из-под палки», под собственным принуждением было сожжено. «Раз написанное дурно, то и я дурен, а если я дурен, то и написанное дурно». Из этого круга не было выхода.
Он в самом деле чувствовал в себе угасание сил. И опять не побоюсь поставить современный диагноз — депрессия. Жесточайшая, изматывающая, не оставляющая ни малейшего проблеска надежды. Тогдашние врачи лечили не причину, а многочисленные следствия: слабость, жар, лихорадку, отсутствие аппетита, бессонницу. Все, что угодно, только не душу Остается лишь удивляться, что смерть отступила от писателя и на этот раз. Видно, Бог берег его, потому что он был ещё нужен России. А впрочем, кто знает?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});