Последняя поэма - Дмитрий Щербинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть 2. Шелест
В окончании прошлой части, я сказал, что в небольшом промежутке бумаги, намерен помянуть о многом. Действительно — так и вышло. Я ничего не скажу о путешествии через Казад-Дум, и в объяснении этого приведу только слова Фалко, которые были сказаны в предрассветный, апрельский час на дороге:
— Чувствуешь, чувствуешь ли, друг Хэм, как здесь все мило… Ах, какая же прелестная эта ночь! Ты ведь чувствуешь: воздух здесь такой особенный, какого нигде, нигде, даже в эльфийских садах, даже, уверен, в самом Валиноре нет! Он обнимает, он ласкает этой тьмою мягкой, он врачует… Смотри, смотри — это же Ижевичный овраг — совсем не изменился, будто и не уходил отсюда, будто и не было ничего… А, может, и правда ничего не было…. может — все дурной сон? Вот сделаю еще несколько шагов и… Даже и не верится — Холмищи увижу. Быстрее-быстрее, Хэм, друг ты мой милый! Ну, скажи, что — это был сон, что нам сейчас по двадцать, что вся жизнь впереди, и не было никаких драконов, и никаких орков, и никаких воронов…
И стоило ему помянуть про ворона, как безмятежный, но, вместе с тем, и трепетный покой апрельской ночи, словно резкий удар кнута расколол вороний крик — правда пришел он издали, и тут же смолк, и сомкнула эту заставившую их вздрогнуть рану, безграничная ночь. Звезды мягко сияли над их головами, Млечный путь тянулся через невообразимый простор, сиял мельчайшей, ласкающей взгляд, светящейся пылью звезд, так же как и сорок лет назад, и, глядя на это спокойствие, на тысячелетнюю неизменность, действительно казалось, что все страсти, которые вихрили их в течении всех последних лет, были не больше, чем дурной сон.
И, после крика ворона, они остановились, и несколько минут, без всякого движенья, зачарованные, созерцали эту бездну, и только их прерывистое дыханье выдавало, что они, все-таки, живые, а не изваяния.
— Ну, пойдем, пойдем — скорее… Уже скоро! — прерывающимся голосом выдохнул Фалко.
— А, все-таки, промелькнули эти сорок лет… — тяжело вздохнул Хэм. — Дают о себе знать. Верно говорят: старость не младость, и не побегаем мы так, как в двадцать лет бегали… Итак мы всю ночь в дороге, итак в прошлый день только на несколько минут остановились, и все-то вперед, и вперед. Не знаешь ты отдыха, друг Фалко, и я понимаю… Побыстрей бы увидеть.
И они, уже забыв о тревожном, разорвавшемся ночь крике, направились дальше — и шли все быстрее и быстрее, иногда чуть ли на бег не переходя. Вот, в разрыве между ветвей, блеснула водная гладь, и как поцелуем нежным, родимым, по глазам то пробежала.
— Андуин! — хором воскликнули хоббиты, и столько то в этом восклицании было простодушного, ясного, что, казалось, уж и не юные это хоббиты, а совсем еще дети, играющие в свою детскую, светлую, сказочную игру.
И вот они разом бросились в этом просвет, и… оказывается там был отвесный овражек, и они пали в воду, которая была еще весьма холодной, но тут же вернула им и прежние силы, и еще озорство — желание поплескаться. И они действительно поплескались, а потом вылезли на прилегающий песчаный бережок, еще дышащий теплом по весеннему благодатного Солнца. Там они уселись в умиленном восторге, с сияющими очами, с улыбками оглядывая расстилающийся водный простор. В небе стоял месяц, но сиял он так ярко, как обычно сияет полная Луна, и блаженные тепло-серебристые блики словно расплывались по воде, и виден был даже противоположный берег, и сияло что-то настолько сказочное и прекрасное, что даже и не верилось, что такая красота может существовать на самом деле. А к северу… а к северу поднимался окутанный плащом звездного света холм, за ним — еще один, а там после — все более и более высокие, но уже почти не различимые из-за расстояния, и из-за ночных теней. Ну, а у подножия первого холма виднелись едва различимые очертания сторожевой башни….
— И все это наяву… — тихо-тихо прошептал, словно бы опасаясь, что это чудо встревожится и ускользнет куда-то Фалко. — И как же я мог сомневаться?.. Как же я мог говорить, что мне незачем сюда идти; да, право, как я мог сдерживаться все эти годы, жить где-то там, на чужбине, когда теперь, когда вижу любовь свою даже и минутное промедленье представляется мне немыслимым! Да что же мы здесь сидим — пошли, побежали — теперь только одно имеет значение — пасть бы поскорее на землицу родную, да расцеловать, да прощенье за эту разлуку долгую-долгую вымолить… Пожалуйста, пожалуйста — побежали!
И теперь они действительно бежали — бежали не по дороге, но вдоль берега — бежали взявшись за руки, и не отрывая взглядов от этих все более и более проступающих холмов, словно бы опасаясь, что чудесное это явление пропадет. Все не было видно Андуинского моста, и тогда Фалко промолвил:
— Что же — раз моста не построили, так бросимся вплавь…
Но мост был отстроен в тот же год, когда и пал — отстроен эльфами Лотлориена, которые и слизкую тварь из этих вод изгнали. Они возвели его на полверсты выше по течению от того места, где стоял прежний, но и сорок лет спустя поднимались еще темные опоры того прежнего моста — из них выбивались густые сцепления ветвей, они в спокойствии, в мире с водной стихией, и, казалось, что были вершинами прекраснейшего подводного сада. Ну, а эльфы Лотлориена возвели мост не из деревьев, так как для них ударить топором по плоти дерева, было тем же, что и по плоти живого существа, друга своего ударить — но из отборных мраморных плит, которые привозили из самого Казад-Дума. Мраморный мост получился необычайно прочным, но, вместе с тем, стараниями эльфов, приобрел он легкость, словно бы из тумана из тумана был соткан — изящные его формы днем сияли ледяной чистотой, ну а ночью исходили таким чистым и возвышенным трепетным сияния, что казались продолжением Млечного пути. Мост хранил в себе заклятье, которое не позволило бы ступить на его поверхность не только орку или троллю, но и любому, кто нес в себе зло.
Они увидели его сияние еще издали, а то бы непременно бросились в холодные Андуинские воды. Когда они, запыхавшееся, с разрывающим, стремительным стуком сердец, но совсем не чувствующие усталости, взошли на основание моста, когда открылась пред ними эта, прямо уходящая на родной берег дорога, и когда они бросились по ней — тогда восточная оконечность небес окрасилась нежными цветами восходящей зари. Они бежали так быстро, как только могли их нести маленькие мохнатые хоббитские ножки, и не разу не споткнулись, не разу не вспомнили об усталости — то заклятье, которое оттолкнуло бы прочь всякого врага подхватило и несло-несло вперед, они и тел то своих больше не чувствовали, и все это, все больше и больше напоминало чудесный сон.
— Хэм, Хэм… — восторженным, прерывистым голосом то шептал, то восклицал Фалко. — Помнишь путь через Казад-Дум?.. Нет?… И я вот тоже не помню… Ну, нет — я могу вспомнить, что были какие-то залы необъятные, и все, хоть и пламенное, так живо сияло, так дышало!.. Какие-то чудеса невиданные были, целый мир неизведанный, но и это все промелькнуло как сон, как мимолетное виденье!.. Ни на чем этом не мог сосредоточить внимания, потому что лишь одно мгновенье — мгновенье встречи значило все! И вот теперь наступило это мгновенье! Наконец то!.. Наконец!.. Наконец!.. А где же те, что были с нами? Где они, друг мой?!.. Я, ведь, даже и не заметил, как они от нас отстал — где, когда?! Были, кажется, какие-то слова, но я совсем ничего не помню…. Да, и что я, право, говорю теперь?! И зачем, зачем я это говорю?! Теперь только встреча все значит! Как же я голоден по тебе, землица ты моя родная!
Итак, вот последние шаги — последние стремительные, отчаянные рывки, — да, именно отчаянные! — потому что, несмотря на легкость, была еще страшная мука, было еще это чувствие утерянного — этих лет проведенных где-то на чужбине — чувствие жизни в бесцельной, роком обреченной борьбе проведенной. Но вот и эти последние рывки, вот падение, вот земля… Наверное, для всякого иного эта земля была самой обычной, неотличимой от всей иной земли — для хоббита она была живой, возлюбленной его, навстречу ему свои объятия распахнувшей. Он пал на эту милую, родную землю одновременно с Хэмом, он, жаждя объять ее, любимую, всю, расправил свои руки так широко, как только мог, стал сгребать этими дрожащими руками, и слышался его прерывистый шепот:
— Хэм, друг ты мой, я же к этому мгновенью все эти годы готовился! Сколько ж я стихов то сложил… Ох, как же в голове все бьется, да мечется, да кружится, и никаких то я с мыслями не могу собраться!.. Какие же стихи я всегда прежде говорил!.. Я же не прощу себе!.. Столько лет в странствиях провел, и теперь вот, как вернулся, ни одной строчки ей, любимой, прочитать не могу… Хэм, друг ты мой любимый, помоги, пожалуйста! Вспомни, вспомни хоть одну строчку!.. Все, все в голове теперь перемешалось!..
Однако, Хэм сам пребывал в таком же восторженном состоянии, что и друг его. Ему и самому надо было стихи читать, и жаждал он, чтобы кто-нибудь хоть одну строчку подсказал, но, так как, он привык следовать за своим другом, словно тень, и во всем сдержанным быть, то и теперь он оставался безмолвным, ни о чем не молил, и только рыдал, и только целовал эту любимую землицу: