Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Посмотрев на часы, боясь, что Альбертина соскучится, я, выходя с вечера у Вердюренов, попросил Бришо сначала проводить меня домой. Потом мой автомобиль доставит его. Не зная, что дома меня ждет девушка, он похвалил меня за то, что я возвращаюсь прямо домой и что я рано и благоразумно ушел с вечера, хотя на самом деле, как раз наоборот, я задержал его настоящее начало. Потом он заговорил со мной о де Шарлю. Тот, конечно, удивился, напрасно прождав профессора, который всегда был с ним любезен, предупреждал: «Я никому ничего не передаю», с которым он говорил о себе и о своем образе жизни без недомолвок. Возмущенное изумление Бришо было бы, пожалуй, не менее искренним, если бы де Шарлю сказал ему: «Меня уверяли, что вы дурно отзывались обо мне». Бришо действительно симпатизировал де Шарлю, и, если ему приходилось участвовать в разговоре о нем, в Бришо, говорившем о бароне то же, что и другие, теплое чувство, которое он питал к барону, брало вверх над всем, даже над самыми этими темами. Он был убежден в своей искренности, когда уверял барона: «Я везде и всюду говорю, что я ваш друг», – когда речь заходила о де Шарлю, в нем действительно шевелилось что-то похожее на дружеское расположение. С точки зрения Бришо, де Шарлю отличался тем обаянием, какого тот и ждал, главным образом, от светских людей, он показывал профессору образцы того, что профессор долгое время считал плодами поэтической фантазии. Бришо, часто толковавший двенадцатую эклогу Вергилия, точно не зная, что в ней выдумка, а что – правда, в беседах с де Шарлю с запозданием получал долю того удовольствия, какое получали его любимцы Мериме и Ренан, его коллега Масперо, путешествуя в Испании,384 в Палестине,385 в Египте386 и узнавая в пейзажах и в современных народностях Испании, Палестины и Египта сцену и неизменяющихся актеров античных трагедий, которых они изучали по книгам. «Во мне нет ни малейшего желания оскорбить этого героя высшей расы, – заговорил со мной в автомобиле Бришо, – но он просто изумителен, когда комментирует свой сатанический катехизис со слегка шарантоническим пылом387 и с упрямством, то есть, я хотел сказать, с убежденностью испанского миссионера или эмигранта. Я вас уверяю, что, если бы я осмелился изъясняться, как монсеньор д'Юльст388, я бы не соскучился в те дни, когда бы меня посещал этот феодал, который, стремясь защитить Адониса389 от нашего века – века безверия, повиновался бы инстинктам своей расы и, побуждаемый всей своей содомитской наивностью, скрестился». Я слушал Бришо, но мы не были с ним вдвоем. Стоило мне выехать из дому, как я смутно почувствовал себя связанным с девушкой, хотя в это время она была у себя в комнате. Даже когда я говорил с кем-нибудь из Вердюренов, я неясно ощущал, что она где-то здесь, у меня оставалось о ней неизъяснимое представление, как о своем теле, и если я о ней думал, то это было равносильно тому, как если бы я думал с тоской, что я всецело у нее в рабстве, словно у частей своего тела. «И каким же надо быть мелким сплетником, – продолжал Бришо, – чтобы заполнить все комментарии к „Беседам по понедельникам“390 проповедями этого апостола! Вы только подумайте: я сам слышал от него, что трактат об этике, который внушал мне неизменное уважение своей яркой картиной нравственности нашего времени, наш почтенный коллега X. написал, вдохновленный молодым разносчиком телеграмм. Считаю своим долгом обратить ваше внимание на то, что мой знаменитый друг, доказывая это, не счел нужным открыть нам имя этого эфеба391. Тут он проявил больше уважения к человеку или, если хотите, меньше благодарности, чем Фидий, который начертал имя атлета, которого он любил, на кольце своего Юпитера Олимпийского392. Барон не слыхал об этой последней истории. Вообразите, в какой восторг она привела потом правоверного де Шарлю! Надеюсь, вы мне поверите, что каждый раз, как я вместе с моим коллегой выступаю в качестве оппонента на защите докторской диссертации, я обнаруживаю в его диалектике, кстати сказать – очень тонкой, излишек сочности, который пикантные разоблачения Сент-Бева придали недостаточно откровенному произведению Шатобриана.393 От нашего коллеги, у которого голова золотая, а денег немного, телеграфист все перенес барону – «как оно есть» (надо было слышать тон, каким это было сказано). И так как этот Сатана – самый услужливый из людей, то он получил для своего протеже место в колониях, откуда протеже в знак благодарности посылает ему время от времени дивные фрукты. Барон угощает ими своих высоких гостей; ананасы молодого человека совсем недавно украшали стол на набережной Конти, и, глядя на них, г-жа Вердюрен сказала без малейшего ехидства: «Значит, барон, у вас в Америке дядя или племянник, раз вы получаете оттуда такие ананасы!» Признаюсь, я ел их с улыбкой, читая in petto394 начало оды Горация, которую любил вспоминать Дидро.395 В общем, как мой коллега Буасье396, прохаживаясь от Палатина397 до Тибура398, я ухватываю из беседы с бароном самую живую и самую усладительную из идей писателей Августова века399. Не будем говорить о писателях времен упадка и не будем касаться греков; достаточно того, что я однажды сказал этому очаровательному де Шарлю: в его обществе я чувствую себя, как Платон у Аспазии400. По правде сказать, я очень польстил этим двум персонажам; по выражению Лафонтена401, это «животные помельче». Как бы то ни было, надеюсь, вы не подумаете, что барон был обижен. Я еще никогда не видел, чтобы он был так искренне рад. Его аристократическую флегматичность нарушила детская веселость. «Какие льстецы все эти сорбоннары! – воскликнул он в упоении. – Если б мне сказали, что меня в мои годы уподобят Аспазии, я бы ни за что не поверил! Такую старую развалину, как я! Ох уж эта мне молодежь!» Я бы хотел, чтобы вы посмотрели на него в эту минуту, по привычке густо напудренного, надушенного, как вертопрах. А в сущности, – если откинуть все его генеалогические притязания – лучше человека не сыщешь на всем свете. Вот почему я пришел бы в отчаяние, если бы вечерний разрыв был бы разрывом окончательным. Меня удивило, что молодой человек так распетушился. За последнее время он держался с бароном как сеид, как вассал, – ничто не предвещало бунта. Надеюсь, что в любом случае (Dei amen avertant402) барон не вернется на набережную Конти и раскол на меня не распространится. Мы оба заинтересованы в таком обмене: я с ним делюсь моими скромными познаниями, а он – своим опытом. (Из дальнейшего будет ясно, что хотя Бришо не вызывал у де Шарлю лютой злобы, но его симпатия к профессору настолько ослабела, что судил он теперь о нем без всякого снисхождения.) И, клянусь вам, обмен у нас о ним настолько неравный, что когда барон открывает мне то, чему его научила жизнь, я убеждаюсь в неправоте Сильвестра Бонара403, что только еще в книгохранилище можно разгадать сон, именуемый жизнью».
Мы подъехали к моему дому. Я вышел из автомобиля и дал шоферу адрес Бришо. С тротуара мне было видно окно Альбертины, прежде по вечерам всегда темное, когда она не жила в этом доме, который электрический свет изнутри, разделенный на сегменты толщей ставен, сверху донизу избороздил параллельными золотыми полосами. Эти колдовские письмена, понятные для меня и рисовавшие моему воображению списанные с натуры, находившиеся совсем близко картины, обладателем которых я стану сейчас, были не видны Бришо, оставшемуся в автомобиле, полуслепому, да к тому же и непонятны, потому что, как и мои друзья, приходившие ко мне до обеда, когда Альбертина еще не возвращалась с прогулки, профессор не знал, что девушка, всецело принадлежавшая мне, ждет меня в соседней комнате. Автомобиль отъехал. Некоторое время я простоял один на тротуаре. И этим светящимся полосам, которые были мне видны снизу и которые кому-нибудь другому показались бы чем-то призрачным, я придавал необыкновенную плотность, объемность, прочность, потому что для меня они имели особое значение, я видел за ними незримое для других сокровище, мною там схороненное и испускавшее горизонтальные лучи, но только сокровище, на которое я променял свою свободу, одиночество, мысль. Если бы Альбертины наверху не было и если бы мне хотелось только получить удовольствие, я мог бы обратиться с просьбой к неизвестным женщинам, в чью жизнь я попытался бы проникнуть, быть может – в Венеции, на худой конец, я получил бы его в каком-нибудь уголке ночного Парижа. Но теперь, когда для меня настал час ласк, мне нельзя было отправляться в путешествие, мне никуда нельзя было уйти, мне надо было вернуться домой. Вернуться не для того, чтобы остаться одному, остаться, покинув других, которые извне поставляли бы мне пищу для ума, хотя бы для того, чтобы постараться найти пищу в самом себе, – нет, как раз наоборот: оказавшись в меньшем одиночестве, чем когда я был у Вердюренов, чем когда я ожидал встречи с девушкой, от которой я отказался, но с которой теперь примирился вполне, так что у меня не было ни секунды времени подумать о себе и даже, раз она будет сейчас со мной, подумать и о ней. В последний раз подняв глаза к окну комнаты, куда я сейчас войду, я словно бы увидел, как светящаяся решетка закрывается передо мной и что это я, вечный раб, своими руками выковал негнущиеся золотые прутья.