Пленница - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наша помолвка затянулась, как бракоразводный процесс, и у Альбертины появилась робость преступницы. Если речь шла о нестарых мужчинах и женщинах, она переводила разговор на другую тему. Так было, когда она еще не подозревала, что я ее ревную, что мне нужно ее кое о чем расспросить. Надо пользоваться этим временем. Это было то время, когда наши подружки рассказывают нам о своих развлечениях и даже о том, как им удается скрыть их от других. Теперь Альбертина уже не признавалась мне, как в Бальбеке (отчасти потому, что это была правда, отчасти – чтобы больше не проявлять ко мне нежности, – я и так ее уже утомлял, – а еще потому, что по моей ласковости с ней она могла судить, что быть со мной нежнее, чем с другими, чтобы получить от меня больше, чем от них, незачем), теперь я не услышал бы от нее былых признаний: «По-моему, нежничать глупо; если человек мне нравится, я, напротив, делаю вид, что не обращаю на него внимания. Так никто ничего не узнает». Неужели это та самая, нынешняя Альбертина, с ее притворной открытостью и притворным равнодушием ко всем, говорила мне такие вещи? Теперь она уже не устанавливала таких правил. Она ограничивалась тем, что говорила мне: «Не знаю, я не обратила внимания, она ничего собой не представляет». И лишь время от времени, с целью опередить меня, она все же делала признания с такой интонацией, с какой их делают тому, кто еще не знает всей правды, чтобы извратить факты, чтобы вывернуться, но уже самая интонация их выдает.
Альбертина никогда не говорила мне, что раз я влезаю во все ее дела, значит, я ее ревную. Относившийся, сказать по правде, к более или менее далеким временам, единственный наш разговор о ревности как будто бы доказывал обратное. Помню, прекрасным лунным вечером, в начале нашего романа, когда я только начал провожать ее и когда я так любил ее, что не мог себе в этом отказать и бросить ее ради других, я сказал ей: «Знаете, я предложил довести вас до дому не из ревности; если у вас есть какое-нибудь дело, я скромно удалюсь». А она мне ответила: «О, я хорошо знаю, что вы не ревнивы и что вам все равно, но мне хочется быть только с вами!» В другой раз, в Ла-Распельер, де Шарлю, искоса поглядев на Мореля, стал подчеркнуто любезен с Альбертиной; я ему сказал: «Как видно, он вас держит в ежовых рукавицах». И когда я полушутя добавил: «Я прошел через все муки ревности», Альбертина, говоря то ли языком, какой был ей свойствен, то ли языком грубой среды, из которой она вышла, то ли языком еще более грубой среды, где она вращалась, воскликнула: «Экий притворяла! Да ведь я-то знаю, что вы не ревнивы. Во-первых, вы мне сами сказали, а потом, послушайте, это же и так видно!» С тех пор она ни разу не сказала, что изменила мнение; и все же в ней должно было появиться много новых идей, которые она от меня таила, но которые, помимо ее воли, случайно могли обнаружиться: так, например, в тот вечер, когда я, вернувшись, пройдя к ней в комнату и приведя ее к себе, сказал ей (с некоторым чувством неловкости, хотя сам не мог понять, откуда оно у меня, – ведь я же объявил Альбертине, что выезжаю в свет, но только, мол, не знаю, куда именно: может, к маркизе де Вильпаризи, может, к маркизе де Говожо; правда, я умышленно не назвал Вердюренов): «Угадайте, откуда я? От Вердюренов», то, стоило мне произнести эти слова, как Альбертина с перекошенным лицом ответила мне так, что, казалось, ее слова вот сейчас самопроизвольно взорвутся: «Я и не сомневалась». – «Я не знал, что вы будете скучать, если я поеду к Вердюренам». (По правде сказать, она не говорила мне, что будет скучать, но это было видно. По правде сказать, и я не говорил, что ей будет скучно. И все-таки перед ее вспышкой, как перед событиями, когда нечто вроде двойной ретроспекции доказывает нам, что мы это уже видели, я подумал, что ничего иного и не ожидал.) «Скучно? Почему вы вообразили, что мне не наплевать? Мне это совершенно безразлично. „Мадмуазель Вентейль там не было?“ Я вышел из себя. „Вы мне ничего не сказали, что на днях с ней встречались“, – чтобы показать, что я лучше осведомлен, чем она думает, заметил я. Она решила, что я упрекаю ее за умолчание о встрече с г-жой Вердюрен, а не с мадмуазель Вентейль, которую имел в виду я. „А разве я с ней встречалась?“ – спросила она, как бы допытываясь у самой себя, как бы роясь в воспоминаниях и одновременно спрашивая меня, как будто я мог ей напомнить; и, конечно, главным образом с целью выспросить у меня, что мне известно, а быть может, чтобы выиграть время, прежде чем ответить на трудный вопрос. Но меня гораздо меньше волновала мадмуазель Вентейль, чем страх, который меня уже коснулся, но который впоследствии овладеет мной гораздо сильнее. Я даже склонялся к мысли, что г-жа Вердюрен, с ее мелким тщеславием, просто-напросто выдумала приезд мадмуазель Вентейль с ее подружкой, чтобы, вернувшись, я был спокоен. Но Альбертина, спросив меня: „Мадмуазель Вентейль там не было?“ – доказала мне, что я не обманулся в первом моем подозрении, однако за будущее я был в этом отношении спокоен, потому что, отказавшись ехать к Вердюренам, Альбертина пожертвовала ради меня мадмуазель Вентейль.
«Впрочем, – со злобой сказал я ей, – вы многое от меня скрываете, даже сущие пустяки… как, например, ваша трехдневная поездка в Бальбек… но это так, между прочим». Я добавил эти слова: «но это так, между прочим» как дополнение к «сущим пустякам», с тем чтобы, если Альбертина спросила бы меня: «А что же неприличного в моей поездке в Бальбек?» – я мог бы ей ответить: «Да я про нее и забыл. Все, о чем мне рассказывают, перепутывается у меня в голове, я придаю этому так мало значения!» В самом деле, я заговорил об этой ее трехдневной поездке с шофером в Бальбек, откуда ее открытки приходили ко мне так поздно, без всякого умысла, я жалел, что выбрал такой неубедительный пример: раз в ее распоряжении было время только для того, чтобы успеть доехать и сейчас же вернуться, значит, у нее не оставалось времени для более или менее продолжительной встречи с кем бы то ни было. Но Альбертина сделала из сказанного мной вывод, что я знаю истинную правду и только скрываю от нее, что знаю. С некоторых пор она прониклась убеждением, что, следя за ней, применяя тот или иной способ, любые средства, я, как она на прошлой неделе сказала Андре, «более осведомлен, чем она сама», о ее жизни. Вот почему она прервала меня признанием совершенно излишним: ведь я, конечно, не сомневался в правде того, о чем она мне рассказывала, а ее слова повергли меня в отчаяние – таким значительным может быть расстояние между правдой, которую извратила лгунья, и тем, во что любящий лгунью превратил правду, поверив в измышления. Когда я сказал: «…ваша трехдневная поездка в Бальбек… но это я так, между прочим…» – Альбертина, не дав мне договорить, сказала мне как о чем-то вполне естественном: «Вы намекаете на то, что никакой поездки в Бальбек не было? Ну конечно! А я спрашивала себя: почему вы так легко этому поверили? Между тем все это очень просто. У шофера там были дела, и для того, чтобы их закончить, ему требовалось три дня. Он не осмеливался вам об этом сказать. Тогда я его пожалела (и всегда я! А потом все эти истории сыплются на мою голову) и придумала поездку в Бальбек. Он меня просто-напросто высадил в Отейле, около дома моей подружки на Успенской улице, и там я трое суток подыхала от скуки. Теперь вы видите, что это ерунда, что это яйца выеденного не стоит. Я уж начала подозревать, что, может, вам известно все, когда увидела, что вас привело в веселое настроение недельное опоздание открыток. Я понимаю, что это смешно, – лучше было бы совсем не посылать открыток. Но я не виновата. Я купила их заранее, дала их шоферу до того, как он высадил меня в Отейле, а потом эта дубина, вместо того чтобы послать их в конверте своему приятелю, который живет недалеко от Бальбека и который должен был переслать их вам, протаскал их у себя в карманах. Я была уверена, что открытки вам посланы. А простофиля вспомнил про них через пять дней и, вместо того чтобы поставить меня в известность, сейчас же отослал их в Бальбек. Когда он мне в этом сознался, я чуть было не плюнула ему в морду, честное слово! Дуралей! В благодарность за то, что я три дня просидела взаперти, чтобы дать ему время уладить домашние делишки, он заставил вас зря волноваться! Я боялась высунуть нос в Отейле, чтобы меня не увидели. Я вышла из дому всего один раз, да и то переодевшись мужчиной, – история, по правде сказать, смешная. Волею судьбы, которая меня всюду преследует, первым живым существом, на которого я налетела, оказался ваш друг, жидочек Блок. Но я не думаю, что вы узнали от него, что поездка в Бальбек состоялась только в моем воображении, – по-видимому, он меня не узнал».
Не желая казаться удивленным, подавленный таким количеством лжи, я не знал, что на это ответить. Я был в ужасе, но у меня не возникало желания выгнать Альбертину – напротив, мне только очень хотелось плакать. Это желание вызывала не ложь сама по себе и не крушение всего, во что я твердо верил, так что мне мерещилось, будто я в снесенном городе, где нет ни одного дома, где на голой земле одни лишь кучи мусора, – нет, мне хотелось плакать оттого, что в течение трех дней, которые Альбертина проскучала у подружки в Отейле, у нее ни разу не возникло желания, может быть даже мысли, приехать ко мне украдкой на денек или хотя бы вызвать меня открыткой в Отейль. Но у меня не было времени предаваться размышлениям. Главное, мне не хотелось казаться удивленным. Я улыбался с видом человека, знающего больше, что он говорит. «Поразительный случай! Послушайте: как раз сегодня вечером у Вердюренов толковали о том же самом, что вы мне рассказывали о мадмуазель Вентейль…» Альбертина пристально, тревожным взглядом смотрела на меня, силясь прочитать у меня в глазах, что я знаю. А знал я и собирался ей сказать, что это была мадмуазель Вентейль. Но только я узнал об этом не у Вердюренов, а раньше, в Монжувене. Так как я нарочно в свое время ничего об этом не сказал Альбертине, то мог сделать вид, что узнал только сегодня. И мне было почти отрадно – после всего пережитого мною в трамвайчике,404 – что у меня сохранилось воспоминание о Монжувене, которое я передатировал, но которое от этого не перестало быть бесспорной уликой, убийственным доводом против показаний Альбертины. По крайней мере, сейчас мне не надо было «притворяться, что я знаю», и «вырывать признание» у Альбертины: я знал, я видел освещенное окно в Монжувене. Как у Альбертины хватило совести без конца убеждать меня, что в отношениях между мадмуазель Вентейль и ее подругой нет решительно ничего грязного, когда я мог бы ей поклясться (ни на йоту не прилгнув), что мне известно поведение этих женщин, как у нее хватило совести на этом стоять, раз она, постоянно встречаясь с ними запросто, называя их «мои старшие сестры», не получала от них предложений, из-за которых могла бы с ними порвать, если бы, наоборот, она их отвергла? Но у меня не было времени говорить правду. Альбертина, уверенная в том, что, как в случае с выдуманной поездкой в Бальбек, я знаю все то ли от мадмуазель Вентейль, если она была у Вердюронов, то ли прямо от г-жи Вердюрен, которая могла говорить о ней с мадмуазель Вентейль, – Альбертина не дала мне вымолвить слово и, сделав признание, которое оказалось не тем, какого я от нее ожидал, но из которого явствовало, что она лгала мне всегда, причинила мне, пожалуй, не менее острую боль (главным образом потому, что, как я уже сказал, я перестал ревновать ее к мадмуазель Вентейль). Итак, Альбертина забежала вперед: «Вы хотите сказать, что сегодня вечером узнали, что я вам солгала, уверяя, что меня отчасти воспитала подруга мадмуазель Вентейль? Действительно, я вам чуточку приврала. Но мне казалось, что вы смотрите на меня сверху вниз, я видела, как сильно действует на вас музыка Вентейля, и по своей глупости я решила, что вырасту в ваших глазах, когда вы узнаете, что одна из моих приятельниц – вот это правда, клянусь! – подруга подруги мадмуазель Вентейль, и придумала, что близко знаю этих девушек. Мне казалось, что я вам наскучила, что вы считаете меня дурочкой; я думала: если сказать, что они у меня бывают, то мне ничего не будет стоить сообщить вам подробности о творчестве Вентейля, и вы будете относиться ко мне с большим уважением, что это нас сблизит. Я лгу только из дружеских чувств к вам. И нужно же было состояться этому роковому вечеру у Вердюренов, чтобы вы узнали правду, но только, возможно, с прибавлениями! Держу пари, что подруга мадмуазель Вентейль сказала вам, что не знает меня. Она видела меня самое большее два раза у моей приятельницы. Разумеется, я недостаточно шикарна для людей известных. Они предпочитают говорить, что никогда в жизни меня не видели». Бедная Альбертина! Она думала, что, сказав мне, будто ее водой нельзя было разлить с подругой мадмуазель Вептейль, она оттянет момент «припертости к стенке» и приблизит меня к себе, но, как это часто случается, она пришла к правде другой дорогой, а не той, какую она избрала. То, что она лучше знает музыку, чем я предполагал, ничуть не помешало бы мне порвать с ней тогда, вечером, в трамвайчике; и все же эти слова она сказала с определенной целью, и они в одно мгновение привязали меня к ней сильнее, чем психологическая невозможность разрыва. Только она допустила просчет, но не во впечатлении, какое должна была произвести на меня ее фраза, а в причине впечатления, причина же заключалась не в том, что я получил сведения о музыкальной культуре Альбертины, а в том, что я получил сведения об ее грязных похождениях. Меня внезапно сблизило с ней, более того: сковало – не ожидание наслаждения («наслаждение» – это слишком громко сказано), не ожидание легкого увлечения, но окольцевание страданием.