Советский рассказ. Том второй - Александр Твардовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать, Валентина Игнатьевна, долго болела сердцем, с войной ее сердечная болезнь обострилась, и Лариса Васильевна проводила и мать и осталась совсем одна на белом свете. На похороны матери приехала из Калуги двоюродная сестра Ларисы Васильевны, Глаша, и, когда они остались вдвоем в опустевшей после матери комнате, Глаша, напрягая голос, спросила:
— Как ты теперь будешь жить, Ларочка?
Лариса Васильевна печально и покорно посмотрела на нее.
— Как-нибудь буду жить, Глаша, — ответила она. — Ведь надо как-нибудь жить.
Но это было так неопределенно, что Глаша, рослая, деловая, работавшая бухгалтером на спичечной фабрике, предложила решительно:
— Знаешь что, бросай Москву… будем жить вместе. Калуга — хороший город, тебе понравится. Найдем тебе какую-нибудь работу полегче.
Лариса Васильевна не расслышала, и Глаша повторила все, только громче.
— Нет, Глашенька, я в Москве родилась и училась, жила с мамой, и в школе у меня такие хорошие товарищи были… многих из них уже нет, всё война, я что-нибудь в Москве буду делать.
Ее всегда тяготило, что надо признаваться, как она плохо слышит, как мир все дальше становится от нее, и некоторые из соседей старались только поздороваться и пройти мимо, чтобы не кричать ей на ухо и не обижать ее этим.
Она сказала еще:
— Война… ах, страшное это дело, Глаша.
Ей казалось, что она говорит громко, но она сказала это так тихо, что Глаша не расслышала и только утвердительно кивнула головой, чтобы не переспрашивать.
Глаша уехала в Калугу, и Лариса Васильевна осталась одна в комнате, где все было еще полно матерью. Стояла швейная ручная машина матери, в резной шкатулке лежало начатое рукоделье, на стене висели большие портреты отца и матери, когда они были молодыми, и мать казалась такой красивой со своими уложенными короной волосами, и отец был красивый и сильный, с черными усами и высоким лбом. Первый месяц после смерти матери Лариса Васильевна никуда не выходила, приводила в порядок вещи матери, нашла пачку писем отца к ней, когда он был женихом, письма были полны любви и нежности, и надо было, чтобы они не попали кому-нибудь постороннему в руки: ведь она осталась совсем одна на белом свете, и мало ли что может случиться с ней. Она сложила письма в пакет и написала на нем: «Сжечь», — это значило, что если с ней случится что-нибудь, то письма нужно сжечь, не читая их.
В квартире этажом выше жила старая корректорша Людмила Петровна Волжина, работавшая несколько десятилетий кряду в одном и том же издательстве. Людмила Петровна была совсем маленькая, совсем седая старушка, давно могла уйти на пенсию, но не уходила и только чаще брала теперь работу на дом; глаза у нее были молодые, блестящие, и когда она во время работы надевала очки, то глаза становились совсем круглыми и даже чуть озорными, как у подростка. Людмила Петровна была всегда быстрая и оживленная, словно в ней работал моторчик, и ни минуты не оставалась без дела. Она зашла раз к Ларисе Васильевне, торопливая и энергичная, и энергичным звонким голосом прокричала ей в ухо:
— Что вы, милая моя, совсем скуксились… все мы не вечны, а ваша мама уже старенькая была. Хотите помогать мне по сверке… вы будете читать вслух оригинал, а я сверять по верстке, и у меня дело пойдет скорее, и вы начнете подрабатывать, да ведь и литература — это целый мир, а для начала почитаем один роман из шахтерской жизни. Автор сам бывший шахтер и очень хорошо описывает, как шахтеры в наше время свет увидели и шахта перестала быть для них преисподней, а прежде именно преисподней была.
— Я бы с удовольствием, — отозвалась Лариса Васильевна, услышав каждое слово, звонко произнесенное Волжиной, — только не знаю, справлюсь ли с этим.
— Еще как справитесь… положитесь на меня, — сказала Волжина уверенно. — Вы пока почитайте сама, а завтра мы с вами начнем работать.
Она оставила верстку, и Лариса Васильевна принялась читать роман о шахтерах; он начинался с детства героя, с давних времен, когда шахты были для горняков преисподней.
— Вы только не торопитесь, милая… читайте не спеша, как вы когда-то вашей маме читали, — сказала Волжина на другой день, когда они сели за работу.
Лариса Васильевна стала читать своим тихим, ровным голосом, а Волжина по временам останавливала ее и вносила в верстку поправки.
— Видите, — сказала она довольно, — видите, как у нас с вами хорошо получается. А литература — добрая вещь, она украшает жизнь человека, она будит его мысль, а уж вернее, чем книга, друга и не найдешь.
Они сверили роман о шахтерах, некоторое время спустя Волжина принесла другую верстку, это была повесть из военных лет, и Лариса Васильевна потихоньку от Волжиной купила толковый словарь русского языка, так как встречались слова, которых она не знала.
— Жизнь человека богата возможностью делать добро, — звонко сказала ей в ухо Волжина, — возможность эта беспредельна. А где одно добро, там и другое, это как прилет птиц: где одна птица, там и целая стая.
Лариса Васильевна слышала каждое слово, Волжина говорила с ней так, не повышая голоса, что всегда можно было услышать каждое слово.
— Спасибо вам, Людмила Петровна, — сказала Лариса Васильевна тихо, — мне так приятно, что я хоть чем-то могу быть для вас полезной.
— А уйду на пенсию, передам вас другим корректорам, так что вы теперь с литературой будете связаны. Вы теперь литературу полюбите… конечно, попадаются и неважные книги, но ведь учишься все же на лучших.
Потом Волжина повела раз Ларису Васильевну в издательство, там в корректорской сидело много женщин, все были склонены над корректурами, и некоторые шевелили губами, видимо, читая про себя текст. Заведующая корректорской, низенькая, полная Розалия Яковлевна, с черными усиками и мягкими добрыми глазами, сказала:
— Мне Людмила Петровна говорила о вас… пожалуйста, всегда для вас найдется работа, так что имейте это в виду.
Она говорила очень тихо, так как в корректорской вообще говорят только шепотом, и Лариса Васильевна лишь по выражению ее глаз поняла, что та говорит что-то доброе, и благодарно пожала ей руку.
Теперь в ее комнате всегда лежали пухлые листы верстки, иногда еще совсем влажные, и Лариса Васильевна научилась уже и корректорским знакам, похожим иногда на клинопись, и нередко сама ставила их на полях, чтобы обратить внимание Волжиной на ошибку.
Как-то, когда она несла очередную верстку, ее встретил на лестнице преподаватель русского языка Павел Николаевич Устиев. Устиев был высокий, уже начавший сильно седеть, но все еще красивый, с правильными чертами печального лица. Год назад у него умерла жена, он жил теперь один, очень неустроенно, и Лариса Васильевна встречала его не раз то в овощном магазине, то в молочной, то в булочной, и всегда можно было почувствовать, что он теряет время, нужное ему, наверное, для проверки письменных работ или подготовки к очередному занятию.
— Я давно хотел зайти к вам как-нибудь, Лариса Васильевна, — сказал он, — но не решался. Может быть, вы заглянули бы ко мне… пожалуйста. У меня есть к вам одно дело.
Он говорил раздельно и четко, и Лариса Васильевна все услышала.
— Хорошо, — сказала она, — когда вам удобно?
Они условились, что она зайдет завтра после шести, когда Устиев вернется с работы.
В его маленькой двухкомнатной квартирке было неприбранно, видно было, что у него не хватает времени для уборки, и на газовой плите в кухне стояли невымытые кастрюльки.
— Не знаю, Лариса Васильевна, как вы отнесетесь к этому, — сказал Устиев стеснительно. — Но, может быть, у вас нашлось бы время немножко помогать мне по хозяйству… я так занят, помимо школы читаю еще лекции по литературе на вечерних курсах. А просьба моя такая: будете покупать себе на обед, купите и мне что-нибудь, а будете себе готовить — и для меня уделите. Это была бы такая помощь, что и не скажешь… конечно, при условии, что вас это никак не стеснит. Я не привереда, всем буду доволен. А условия такие: все, что на обоих нас купите, — мое, ваш только труд, ну и еще столько, сколько скажете.
Он был все же смущен и ерошил время от времени свои уже начавшие белеть волосы.
— Что ж, — сказала Лариса Васильевна, — разве я не вижу, как вам трудно одному… разве я не вижу, как вы то в молочной, то в булочной, а откуда вам взять время? Я, по правде говоря, сама как-то подумывала предложить вам: буду себе покупать, куплю и для вас, для меня ведь это никакого труда не составит.
— Это было бы просто чудесно, — вздохнул Устиев, — я только потому и решился обратиться к вам, что вашу душу сразу почувствуешь. И мама ваша такая же была, я очень ее уважал.
Теперь в жизни Ларисы Васильевны прибавилось еще нечто обязывающее, это требовало почти такого же внимания и понимания, как верстка, в которой дышит литература, а литература ведь всегда говорит о людях с их чувствами и делами. Уже не хотелось покупать наспех и без выбора, как она обычно покупала для себя, и Лариса Васильевна выискивала что-нибудь повкуснее, иногда шла на рынок, и когда Устиев возвращался домой, то на его газовой плите все стояло готовое, и оставалось только разогреть. Ему не надо было заходить после занятий в магазин или булочную, и он сразу же, пообедав и отдохнув, мог садиться за тетрадки с письменными работами или за конспекты лекций.