Театральная улица - Тамара Карсавина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только после постановки «Жар-птицы» я постепенно начала понимать хитрости Дягилева. В этом пользовавшемся беспрецедентным успехом балете оказалась и посланная мне небесами роль. В следующем сезоне моя партия в новом спектакле «Синий бог» сводилась до второстепенной роли. Ведущее место принадлежало Нижинскому. Это само по себе не встревожило меня. Но когда репертуар в целом таким образом изменился, что из него исключили многие балеты с моими лучшими ролями, я встревожилась и почувствовала себя униженной. В конце концов ситуация стала просто невыносимой и достигла критической стадии. Однажды днем во время нашего зимнего сезона в Мюнхене Дягилев ворвался в мою комнату с письмом в руке. Он швырнул письмо на стол, повелительно бросив:
– Прочтите! – и принялся ходить взад и вперед по комнате.
Время от времени он бросал в мой адрес резкие обвинения. Я была «притаившейся змеей», «неблагодарным ребенком», я пыталась «поссорить его с друзьями». Письмо было от леди Рипон. Я едва смогла прочесть его из-за застилавших глаза слез, но суть его сводилась к следующему: она пыталась оказать мне поддержку и просила Дягилева изменить свою линию поведения, предоставив мне должное место в своих постановках. «N'exasperez pas Karsavina», («Не обижайте Карсавину») – писала она. Я спокойно призналась, что сообщила о своих проблемах леди Рипон, но сделала это только после того, как обратилась с просьбой к нему самому, но он был слишком рассержен, чтобы слушать мои объяснения, и разгневанный ушел. К счастью, в тот вечер не было спектакля; взгляд в зеркало показал мне, что я не могу показаться на публике. Я заказала ужин в комнату. Вскоре после того, как его принесли, снова появился Дягилев, на этот раз спокойный. Немного смущенно он предложил мне присоединиться к его компании за ужином. Я стала возражать, но, увидев его глаза, красные и припухшие, с удовлетворением поняла, что он тоже всплакнул, и приняла предложение как его публичное извинение. И мы примирились за ужином.
Более того, Дягилев загладил вину – он заказал новый балет «Саломею» специально для меня. После этого у меня не было поводов для жалоб – изумительные роли просто посыпались на меня.
Даже когда мои отношения с Дягилевым были наиболее натянутыми, между мной и Нижинским никогда не возникало соперничества. Но если тогда я не могла найти оправданий для Дягилева, то теперь могу. Имея танцовщика такой значимости, как Нижинский, Дягилев, вполне естественно, хотел расширить репертуар танцовщика, до этого игравшего подчиненную роль по отношению к балерине, подобное стремление не нуждалось в оправдании. Его желание понизить главенствующую роль танцовщицы, повидимому, определялось его видением будущего балета, содержание которого, по его мнению, могло обрести большую выразительность посредством более сильного мужского элемента, чем через женскую грацию.
Если во время возникавших между нами натянутых отношений Дягилев казался мне несправедливым, утешение, хотя и незначительное, возникало при мысли, что он оставлял только для себя исключительное право иногда плохо обращаться со мной и сурово наказывал любую попытку покуситься на привилегии своей ведущей танцовщицы. Один незначительный случай представил его в роли моего защитника. Как бы мелочно это ни казалось, мы, актеры, придаем большое значение правильному расположению в афише наших имен. Такова театральная традиция. Это словно микроб в нашей крови. Так что, когда однажды (и это действительно был единственный случай) мое имя появилось под именем менее значительной исполнительницы нашей труппы, я привлекла к тому внимание Дягилева. Он сидел в тот момент в кресле в моей артистической уборной. Не сказав мне ни слова, он позвал мою костюмершу и послал ее за человеком, ответственным за составление афиш, по стечению обстоятельств оказавшимся мужем той танцовщицы. Когда появился злосчастный виновный, Дягилев поднялся; показав тому афишу, он сказал, задыхаясь:
– Если подобное когда-нибудь повторится… – схватил человечка за воротник, грубо встряхнул и изо всех сил швырнул беднягу к стене.
Тот, пошатываясь, вышел. Я сидела словно в оцепенении. Дягилев со словами: «Извините, Тата…» – покинул комнату.
Это был единственный случай, когда я видела его охваченным необузданным гневом. Я часто являлась свидетельницей его раздражения, но никогда, за исключением этого случая, не видела его потерявшим самоконтроль. И его постоянным присутствием духа можно было только восхищаться. Его голос, возвысившийся над гулом враждебных выкриков во время парижской премьеры «Послеполуденного отдыха фавна»: «Дайте продолжить спектакль», – заставил притихнуть публику. Любой другой при подобных обстоятельствах велел бы опустить занавес. Однажды в Париже, когда вспыхнувшая среди музыкантов ссора грозила сорвать репетицию, Дягилев вышел из последних рядов зрительного зала, при этом выглядел он более беззаботно, чем всегда; его походка, как никогда, напоминала играющего тюленя. Он чрезвычайно спокойно произнес:
– Господа, это не слишком подходящий момент. Вы можете решить свои разногласия после репетиции.
Дисциплина была восстановлена.
К тем пятнам на солнце, на которые я только что указала, могу добавить еще одну маленькую слабость, по-своему очень милую. Она создавала, по моему мнению, мост, который связывал очищенные слои его интеллекта с умеренными зонами, куда мог последовать любой. Эта слабость, если ее можно назвать таковой, состояла в том, что его очень беспокоило общественное мнение, каким бы недостойным внимания оно ни было. Но это относилось только к нему самому. Однажды в одной из наименее уважаемых петербургских газет появилась непристойная заметка о нем. Я сразу же написала письмо редактору, оно было не слишком связным, но выражало мое негодование. Письмо напечатали. Благодарность Дягилева была намного больше, чем того заслуживал инцидент. К тому же он очень забавно выражал свою благодарность. Не распространяясь по поводу достоинств моей логики, он сказал:
– Я просто обожаю вашу позицию. Она равнозначна следующему: «Я люблю Дягилева, а все вы грязные собаки».
В то же время он был абсолютно равнодушен к кассовому успеху. Однажды он сказал:
– Успех постановки непредсказуем. Для меня имеют значение только ее достоинства.
Я, без сомнения, была не единственной, кто «любил» Дягилева. Среди штата сотрудников царила настоящая преданность и почтительное отношение ко всем его пожеланиям. Он заставлял их очень много работать, ставил перед ними такие задачи, о каких мы читали только в сказках, но он умел и согреть их сердца, знал, когда нужно похвалить, а когда дать волю гневу. Одно из своих фантастических приказаний он отдал, когда Шаляпину не понравился его костюм Олоферна, тогда Дягилев велел костюмерше за несколько часов изготовить другой. Как эта крошечная женщина приступила к выполнению поставленной перед ней задачи, наглядно описал Дягилев: «С полным ртом булавок и съехавшим набок пучком волос она носилась вокруг Шаляпина, словно комар вокруг колосса, – то вставала на колени, чтобы подшить подол, то вставала на стул, чтобы дотянуться до его плеч, в результате ей удалось одеть его, несмотря на то что он жестикулировал перед зеркалом». Он репетировал роль, но время от времени речитативом давал ей знать, если в него впивалась булавка.