Безгрешность - Джонатан Франзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее внешность и то, что она старше, добавили этому выпаду остроты. По правде сказать, однако, поводы для сомнений в своей порядочности у меня возникали и раньше. Однажды в пасхальные каникулы, когда я был в седьмом классе, Синтия, младшая из моих старших сестер, приехала домой из колледжа преображенная в хиппи, в восьмиугольных проволочных очках и с библейски бородатым бойфрендом. Они проявили ко мне дружественный клинический интерес как к одному из первых потенциальных “новых мужчин завтрашнего дня”. Синтия стала задавать мне вопросы про мое пневматическое ружьецо. Тебе по душе идея, что ты будешь подстреливать из него врагов? Хотелось бы тебе раскалывать им выстрелами головы? А каково приходится человеку, если пуля раскалывает ему голову? Думаешь, ему понравилась бы такая игра?
Бойфренд принялся расспрашивать меня про коллекцию бабочек, которую я не слишком рьяно собирал, чтобы отцу было приятно. Тебе нравятся бабочки? Действительно нравятся? Тогда зачем их убивать?
Синтия спросила меня, кем я хочу стать. Кем-кем? Репортером или фотожурналистом? Классно. А почему не помощником врача? Почему не учителем у первоклашек? Это для девочек? Почему только для девочек?
Бойфренд спросил, не думал ли я заняться чирлидингом. Не разрешается? Почему? Почему мальчику нельзя быть чирлидером? Разве мальчики не могут прыгать? Разве они не вправе поддержать любимую команду?
Совместными усилиями они заставили меня почувствовать себя старым и косным. Это выглядело некрасивым с их стороны, но было у меня и виноватое ощущение, что со мной что-то не так. Потом однажды, три или четыре года спустя, я вернулся из школы позже обычного и увидел, что в доме идет охота на грызунов; мои вещи были разбросаны по полу спальни, мой стенной шкаф был открыт, виднелись ноги отца на стремянке. Я питал слабую надежду, что он не обратил внимания на потрепанный номер журнала “Уи”, который я спер из недр букинистического магазина и спрятал в шкафу; но после ужина он пришел ко мне в комнату и спросил меня, каково это, по-моему, – быть женщиной, снимающейся для порножурнала.
– Я не думал об этом, – сказал я правду.
– А самое время начать уже думать в этом возрасте.
В том году все в моем отце отталкивало и смущало меня. Его очки, как у специалиста из Центра управления полетом, его нефтехимически приглаженные волосы, его широко расставленные, точно у стрелка, ноги. Глубоким прикусом и бессмысленной деловитостью он напоминал мне бобра. Строить еще одну плотину – зачем? Подгрызать и валить стволы – зачем? Соваться повсюду со своей улыбкой – зачем, скажите на милость?
– Секс – драгоценный дар, – сказал он своим учительским голосом. – Но все, что ты видишь в порножурнале, – это человеческое несчастье и унижение. Я не знаю, где ты взял этот журнал, но уже тем, что ты его у себя хранил, ты материально участвовал в унижении человека человеком. Представь себе на их месте Синтию или Эллен…
– Понятно, понятно.
– Не знаю, что тебе понятно. Тебе не приходило в голову, что эти женщины – чьи-то сестры? Чьи-то дочери?
У меня было ощущение моральной травмы, ощущение, что меня оценили хуже, чем я есть, потому что на самом деле я ни в какой эксплуатации материально не участвовал. Наоборот: стащив журнал, я финансово наказал магазин за оптовую покупку подержанной порнопродукции; я осуществил, если на то пошло, добросовестный акт повторного употребления, и все, ради чего я в частном порядке использовал украденный “Уи”, было моим личным делом и, пожалуй, даже являло собой, помимо прочего, дальнейшее наказание эксплуататоров, ибо опора на украденное избавляла меня от покупки свежих эксплуатационных материалов, не говоря уже о спасении девственных лесов от переработки на бумагу.
Несколько дней спустя я спер другие номера “Уи”. Я предпочитал этот журнал “Плейбою”, потому что девушки в нем выглядели более реальными и более европейскими, то есть более культурными, умными, душевными. Я воображал себе вдумчивые разговоры с ними, представлял, как благодарно они могут отозваться на мое умение слушать и сопереживать, но не буду отрицать, что в миг оргазма мой интерес к ним умирал. Я чувствовал себя человеком, столкнувшимся со структурной несправедливостью: сама принадлежность к мужскому полу, неизбирательно возбудимому изображениями, неотвратимо лишала меня правоты. Я не хотел ничего плохого и все-таки поступал плохо.
Дальше было еще хуже. Впереди маячил колледж, и я без любви, но не без волнения договорился об одновременной утрате девственности со своей партнершей по выпускному балу Мэри Эллен Сталстром, которая вздыхала по кому-то недостижимому, и вышло так, что в последний возможный летний уикенд в домике в Эстес-Парке, принадлежавшем родителям нашего с ней общего приятеля, в ключевой момент я нечаянно и со всей мужской нетерпеливой резкостью ткнулся не туда, в другое – и весьма чувствительное – место Мэри Эллен. Она закричала во весь голос, отпрянула и отбрыкнулась от меня. Мои извинения, мои попытки успокоить ее только усилили ее истерику. Она причитала, билась, задыхалась, повторяла невнятную фразу, которую я наконец, к своему огромному облегчению, разобрал: она требовала немедленно отвезти ее домой в Денвер.
Вопль анально поруганной Мэри Эллен звучал у меня в ушах, когда я поступил в Пенсильванский. Отец предлагал мне выбрать колледж поменьше, но Пенсильванский предложил мне стипендию, а мать соблазняла меня разговорами о богатых, могущественных людях, с которыми я познакомлюсь в таком престижном учебном заведении. За первые три года в Пенсильванском я ни с кем из богатых не подружился, но мои смутные подозрения о мужской вине получили твердую теоретическую основу. Лекции в аудиториях и вне их, начиная с беседы о сексе во время ознакомительной недели, которую провела старшекурсница в полукомбинезоне, дали мне понять, что я еще сильнее погряз в патриархальных предрассудках, чем думал. Вывод заключался в том, что в любых близких отношениях с женщиной мои мотивы априори подозрительны.
Проблем с близкими отношениями, впрочем, не возникало из-за их отсутствия. Я не казался отталкивающе юным только девушкам ростом пять футов и ниже. Одна из них, с которой я на втором курсе вместе трудился в “Дейли пенсильваниан”, начала бросать на меня многозначительные взгляды, склоняя голову набок, и наконец передала мне записку, где намекала на опасность быть “серьезно раненной” мною. Я целовался с ней однажды вечером посреди университетской лужайки, желая ей угодить, движимый, с одной стороны, чувством вины из-за слабости своего интереса к сексу с ней, из-за своей мужской неспособности увидеть в ней не только материальный объект, не только малорослое женское тело; с другой – скверным мужским мотивом, состоявшим в том, чтобы переспать в конце концов хоть с кем-нибудь. Но я не в силах был угодить ей признаниями, которые она, склонив голову, у меня вымогала, и в итоге виновато ранил ее тем, что не оправдал ее ожиданий. Она так переживала, что ушла из газеты.
Убежище мне дарили пиво, бильярдные столы в здании студенческого союза и “Дейли пенсильваниан”. Действующие сотрудники студенческого печатного органа, позволяющего себе по-студенчески вольничать, мы с друзьями вышли на такой уровень задирания носов, с каким я долго потом не сталкивался – до тех пор, пока не познакомился с людьми из “Нью-Йорк таймс”. Начинка в нас, конечно, была невинная, но мы все напропалую хвастались своими школьными сексуальными подвигами, и мне никогда не приходило в голову, что раз я лгу, то не исключено, что мои друзья тоже лгут. Из всех одна Люси Хилл видела, что у меня внутри. До Пенсильванского она была школьницей-стипендиаткой в Чоут-Розмари-Холле[71], затем два года работала официанткой. У нее был почти тридцатилетний бойфренд, хиппи и плотник-самоучка, очень похожий на Дэвида Герберта Лоуренса, ее любимого писателя. Дружески-клинический интерес Люси ко мне был более определенным и вместе с тем щадящим, чем у моей сестры Синтии. Когда я рассказал Люси, как пострадала от меня Мэри Эллен Сталстром, она засмеялась; Мэри Эллен, предположила она, закричала потому, что моя попытка отвечала ее тайным желаниям, в которых она не могла себе признаться. Люси очень хотела теперь найти мне кого-то, с кем я мог бы трахаться, как кролик с крольчихой. Мне не слишком нравилась эта фраза, и в глубине души я не был рад покровительственности, которой был окрашен замысел Люси, но поговорить на сексуальные темы мне больше было не с кем, поэтому я продолжал приходить к ней, жившей вне кампуса, на ритуальный чай с мягкими десертами, приготовленными по вегетарианской кулинарной книге.
Когда Анабел, вынеся мне суровый приговор, уходила из моего кабинета, ни она, ни я не догадывались, что я именно тот, кто отвечает ее желаниям. Солнце за моим окном внезапно, по-октябрьски, опустилось за горизонт, и я сидел, объятый сумерками и стыдом. Я готов был поверить, что я козел, но меня убивало, что я получил эту характеристику от старшей и очень привлекательной девушки (и богатой, я с самого начала не мог от этого отрешиться), которая ради того, чтобы обвинить меня, специально отправилась ко мне на другой берег Скулкилла. Я не знал, как мне быть. Позвонить Люси значило просто-напросто навлечь на себя новые упреки. Я не мог выбросить этого “вы козел” из головы. И добавлял волнения мысленный образ голой Анабел в мясницкой бумаге.