Волхитка - Николай Гайдук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты попробуй, потопчись там целый день возле прилавка, так узнаешь: мало или много, – отвечала жена. – А в райкоме я одни бумажки с места на место перекладываю и получаю при этом столько, сколько за полгода не заработаешь в магазине. И льготы при этом…
– Льготы! – Матёрин не скрывал презрения. – Льготы – это сыр в мышеловке.
– Какой такой сыр?
– А такой, который бесплатным не бывает.
– Ну, я не знаю, что тебе надо, – признавалась жена. – Лично мне там нравится. Я в этом райкоме – как в раю.
Какое-то время Стахей ворчал, сопел, но потом отмахнулся: нравится жить ей в этом «раю», ну и пускай себе живёт, пускай работает: заочницу он крепко полюбил.
В том «раю», в котором она работала – как и во всяком другом раю – был свой «Господь Бог». Звали его – Василь Васильевич Ярыга (Вась-Вась). Это был откормленный, холёный боров – пудов эдак семь или восемь. Доски пола под ним прогибались так, что в кабинете плотникам пришлось полы перестилать – специально под этого здоровенного шефа. Лоснящаяся физиономия шефа ажно сияла в сумерках – за версту видать. Как фонарь. Обладая завидным здоровьем, Ярыга был неутомим в делах руководства хлопотным хозяйством обширного района. И работать он любил – нужно отдать ему должное – и отдыхать умел с купеческим размахом. После очередного мудрого руководства пахотой или уборкой урожая, Вась-Вась любил себя потешить новомодною забавой: заглотив рюмаху коньяка, ай, как славно, ребятишки, поохотиться верхом на вертолёте. Но более того любил дородный шеф «клубничку на природе пощипать». Рядом с ним на даче нередко находилась чья-нибудь молоденькая ляля – подшефная…
Трагедия случилась, когда Юське тринадцать лет исполнилось: действительно, проклятое число.
Обладая неистовым характером и силой, Матёрин по осени пластался на уборке: сам сутками не спал, и комбайнерам от него покоя не было.
Закончив страду, получил он большие деньги, поехал в город – неподалеку – и полный кузов барахла понакупил: стиральную машину, холодильник, лыжи дочери, велосипед, радужный отрез на платье – «обоим девчонкам».
Усталый, но весёлый вернулся он под утро. Дома – никого. Насторожился: никогда такого не случалось. «А это что за цацка? – удивился он: на столе узорной глыбой льда мерцала дорогая хрустальная ваза с какими-то золотыми вкраплениями. Он подошёл, грязным ногтем задумчиво пощёлкал по стеклу – зазвенело и под сердцем непонятной болью отозвалось… «Что бы это значило? – Стахей нахмурился. – Сколько такой ночной горшочек может стоить? Кусок, наверно, а то и больше…»
Соседка свет увидела в окне, пришла попросить мясорубку (либо намекнуть ему).
– Не знаешь, где мои? – растерянно спросил Матёрин.
Пожилая женщина дёрнула плечами: нет.
– Шофёр Вась-Васькин заезжал сюда вечером, – сообщила соседка, уже уходя и странно, криво усмехаясь на хрустальную вазу.
Как-то не сразу дошло до него… Не мог он допустить подобной мысли. А затем чуть припадок не сделался; бывало с ним такое иногда: заходился до зелёного лица, до белой пены в стиснутых зубах – ножом раздвигать приходилось, чтобы лекарство залить.
Захватив ледяное стекло со стола, он выметнулся во двор… В дым расхлестнул эту вазу о железный лоб грузовика… Заскочил в кабину, свет врубил, не замечая разгорающегося солнца над дорогой за селом… И погнал, погнал машину – газ до полика! – выжимая из мотора всё, что можно…
Всю дорогу Стахея трясло, спазма горло давить начинала, и тёмное пятно ложилось на стекло перед глазами, как бывало на грани припадка.
«Только бы успеть! Только бы не сдохнуть в кювете! – заклинал он себя, успокаивал. – Да что я, как дурак? На дачу людей пригласили, эка беда?.. – Но поверить не мог; догадками душу травил. – Разве я прошлый раз не заметил, какими погаными глазками этот старый козёл приголубил дочку, когда я с нею заехал к жене на работу?.. Но она-то, она! Мать она или кто?.. Всех троих замочу!..»
Райкомовская дача находилась на краю Золотого озера – среди могучих сосен, подпирающих поднебесье. Матёрин там бывал два раза – кирпич и доски привозил для ремонта двухэтажного старого особняка, в котором жил когда-то, говорят, куражился тутошний купец, устраивал такие могучие попойки с песнями и цыганами, что даже кони пьяными валились по берегам. Времена меняются, меняются названия, но сущность, видно, остаётся в человеке. Если кто-то, по сути своей, был рождён как купец, то и замашки у него будут купеческие, даже если он будет зваться «секретарь» или «шеф», или как-то ещё…
Эти сумбурные мысли мелькали у Стахея в голове – точно так же, как мелькали деревья за окном грузовика, трясущегося на кочках.
До места он не доехал километра полтора. Мотор закашлял, допивая последние капли горючего, затарахтел с перебоями. Глянув на упавшую стрелку бензобака, Стахей повернул в сосняки и уже по инерции – с горки – докатился до края засверкавшего озера. Дверцу распахнул ударом локтя – и побежал по гладкой накатанной дороге «в рай».
Примчался, то и дело спотыкаясь и падая, хватаясь за ограду и чувствуя, как сильно раскалилось сердце под ребрами: ещё немного – и перегорит…
Глотая воздух, как пловец, долго пробывший под водой, он присел возле ворот. Немного успокоился, вытер пот с лица, а может, слезы…
Тишина окрест, покой. (Только сторож дрыхнет в будке за воротами). Утреннее прохладное небо влажно и мягко синело над кронами. Желтели березы, тихохонько роняя листву. Клёны краснели, осина. Блестели в студёных росах вымытые гроздья калины у высокого забора. Последний георгин горел на клумбе и приветливая синица беспечно щёлкала, сидя на фигурной крыше двухэтажной райкомовской дачи.
И отлегло от сердца ненадолго. Благодатью опахнуло, миром…
Но заскрипела вдруг неподалеку и открылась чёрным жжёным деревом «под старину» отделанная дверь – и на крылечко вышло бледное созданье, приглушенно плача.
Следом появилась мать – собакам отдать, говорят про таких матерей. Наклоняясь, вытирала дочерины слезы, она успокаивала:
– Юська, ты не горюй! Зато теперь мы будем жить – по колено в золоте, по локоть в серебре! Только ты папке не говори…
………………………………………………………………………………
Остального не помнит Матёрин. Хоть убейте – не помнит. Лицо его жутко обезобразилось: брови, рот на сторону свело. Он задрожал, скрипя зубами, грузно грохнулся на колени и, точно защищаясь от побоев, обхватил двумя руками голову. Он сунулся горячим лбом куда-то в клумбу; мял и грабастал землю с георгином, рычал и корчился, и белыми губами заклинал:
– Нет!.. нет!!. нет!!!
Потом до крови прикусил язык; хрипел и задыхался, как в петле, катаясь по «райским кущам», полосуя на себе рубаху и вырывая вздыбленные волосы… С жутким хрустом на хребет наседали судороги, корчили тело в суставах, ломали; в чугунные комки сбивали мышцы и норовили разорвать на части… И сам он сердце вырвать норовил: ногти под кожу лезли на груди, доставали до кровоточащего мяса…
И поднялся он уже не человеком.
Матёрый страшный зверь пошёл на приступ…
Последний раз такое умопомрачение с ним случилось на войне под Курском, когда штрафные батальоны залегли, не в силах дальше на своих плечах тащить атаку и затыкать пулеметные гнезда сердцами. Молодой комбат, холёный, самодовольный и вечно пахнущий свежими сдобными щами, крутился по окопу, бил хромочами штрафников, поднимал в атаку, пьянея от крови и безграничной власти. А штрафники – ни в какую не хотели подниматься на верную смерть. Штрафники хотели дождаться, когда артиллерия – бог войны – швырнёт десятка два снарядов на поле, усмирит маленько вражеские танки, тогда и в атаку идти веселее. Но комбат пошёл на принцип – кто, дескать, в доме хозяин. Комбат, раздёрнув кобуру, с каким-то сатанинским удовольствием из новехонького ТТ взламывал «поганым зэкам» черепа и орал между выстрелами: «Что, скоты?! Своя пуля слаще?! Вперед! За Родину!..» И подскочил к Матёрину, грозя воронёным железом, хотя его, комбата, предупреждали, что этот парень «с тараканом в котелке» и лучше с ним не связываться. Матёрин мигом выбил пистолет. Сграбастал комбата, взял на руки – словно беспомощного дитя – вышел из окопа и направился навстречу «Фердинанду». И выбросил комбата – прямо под гусеницы. И ничего он этого не помнил.
* * *И точно также случилось в то осеннее утро.
– Остальное не помню, – равнодушно отвечал Стахей в суде, как отвечал когда-то перед трибуналом. – Память начисто отшибло.
Ему не верили.
– Неужели совсем ничего не припомните? Как жгли, например. Убивали.
– Не помню.
– Но врачи вас признали нормальным, учтите, – внушали ему. – Не мешало бы что-нибудь вспомнить. Не девичья память.
Неосторожное слово зажигало в нём образ дочери: сознание застило дымом и перед глазами красные угли кружились; Материн мучительно приподнимался на скамье и, не зная, куда себя деть, в нечеловеческом перенапряжении разрывал стальные «браслеты» на запястьях…