Избранные произведения в двух томах. Том 1 [Повести и рассказы] - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На детективчик!
И сразу разболтался. Рассказал, как на стройку явился фотокорреспондент, выбрал Васю Полухина, еще бы, на лице написано, что герой, и — хлоп! — Петюн Куцуруп, белошвейка-малявка: «Это моя стеночка!»… Кончил эту историю и дальше:
— Слушай анекдот! Один американец повез продавать холодильники на Северный полюс. Ну, конкуренты, понятно, смеются: спятил! А он продал сразу пятьсот штук и вернулся за тысячей. Удивляются: «Кто же их берет?» — «Местные жители». — «Зачем?» — «Какая температура там, вы слышали?» — «Минус пятьдесят!» — «А в холодильниках?»— «Плюс три». — «Так они в них греются!»
Вроде бы никогда сам не рассказывал анекдоты, хотя любил слушать на перекурах, привалившись усталыми плечами к шершавому бетону… А сейчас Надя хохотала на всю улицу, до упаду, и около кинотеатра сказала:
— Какой ты веселый, оказывается!
— Ну!
— А это так важно!
— Для общества?
— Для жизни.
— Вон что!
— А почему этот фотокор не сделал твоего портрета для нашей прессы?
— Я не лучший.
— Неправда! — сказала Надя. — Ты самый лучший, Алеша. Прости… Это так… По-моему, конечно…
Он остановился и взял ее за плечи. Притянул к себе. Взбитая ее прическа, лучистые под огнем уличного светильника волосы коснулись его подбородка.
— Выходи за меня замуж, — весело сказал он.
Надя запрокинула голову, лицо ее сощурилось, как у кошки. Словно испугавшись, что она не верит, Алеша заторопился:
— Если я сказал — это железно! В человеке главное что? Верность! Согласна? Отвечай!
— Согласна.
— А замуж за меня согласна? Отвечай. Идешь?
— Алеша! Ты, по-моему, не слышишь своих слов. Анка вернулась!
— А ты слышала, что я сказал?
— Я уже забыла. Успокойся. Пошли в кино… Алеша!
Показывали что-то скучное. На экране люди почти не двигались, только говорили, и Алеша сам заговорил, сначала шепотом, а потом громко, что очень уж скучный фильм…
— Давай смываться, — шепнул Алеша.
Пробрались к выходу, над которым в темноте кинозала краснела спасительная строка.
У калитки богминского особняка он поцеловал Надю, и она сказала:
— Я понимаю, что все это несерьезно. Но мне сегодня… ужас как жить захотелось!
— И мне, — повторил он за ней. — Ужас!
А она сказала, постояв:
— И все же, Алеша… Ты больше не говори мне такого… Я прошу.
12Дома ждала недовольная мать.
— Опять собрание?
— Да.
— Выступали — горло драли?
— Ну.
— Языки чесать — не топором рубить.
— Конечно, — согласился Алеша. — Стопроцентные лодыри! Бездельники!
— Чего веселый? — спросила мать.
— В кино ходил на смешную картину.
— С кем?
— С Надей.
Мать унялась тотчас, удалилась в свою комнату и вышла вдруг переодетой в праздничное.
Она редко одевалась в праздничное, да у нее и не было платья, которое называют выходным. Куда ей выходить-то? В церковь надевала, с детства помнит Алеша, черную блузу и такую же юбку, черную и длинную, до земли… А зачем ходила мать в церковь? Может, верила в высшую силу и каялась? Вряд ли верила. Она сама себе была высшей силой… Может, искала там общения с людьми, от которых отгородила себя высоким забором? Так или иначе, отправляясь в церковь, выглядела она, как монашка, но прилично, а вот не припомнить такого, особенно в последние годы, чтобы она оставила за своей дверью будничное, залатанное и появилась в чем-то другом. Оказывается, было другое. Хранилось у нее довольно еще хорошее платье, темное, с мелкими пуговичками от горла до пояса. Когда-то белел под горлом пикейный воротник. Спорола, и стало видно, какая морщинистая у матери шея.
Куда оделась? Хотел спросить — растерялся. А она ни слова не сказала. Звякнула во дворе миской Мохнача — уходя, налила собаке воды.
Батя — тот за три двора, за глухим забором сидел с друзьями. На лавках, между которыми врыт тяжелый стол. Как будто увидел Алеша сквозь заборы: над столом болтается низкая лампочка, друзья подносят к ней ладони с костяшками домино… Каждый вечер усаживались на свои места для баталии, не менее азартной, чем в игорных домах какого-нибудь Монако или Лас-Вегаса, хоть игра была и попроще. Лупили по доскам черными костяшками с белыми крапинками — бах, бах, бах! Шла непримиримая канонада. А что убивали? Время, как будто все уже сделано и осталось ухлопать еще часов пять-шесть этого дня…
Ну, а что делать-то? Грядки вскопаны, удобрение размешано, рассада пикирована, домучились с ней сегодня, собака накормлена и даже полбутылки осушено. Кому мало, кто не знает предела, пусть себе идет, тянет еще, хоть из горлышка, а мы культурные люди, мы рассыплем кости домино, смешаем, разберем и стукнем! У нас для этого и врыт в землю стол особой прочности. Специально чтобы стучать погромче.
Через три двора, в четвертом, не реже, каждый вечер от души бьет слободка пестрым домино по этим столам, и собаки так привыкли к вечернему бабаханью, к рассыпчатому грому, к веселым возгласам, что не обращают внимания на игроков-игральщиков, не гавкают и не шевелятся. Хозяйское дело.
Играет слободка посреди своих огородов.
Когда-то, в далекие, да нет, не очень далекие времена, на этой, можно сказать, людской памяти, была она жилищем заводской и фабричной голытьбы, местом рабочих сходок, где звучали революционные песни… Теперь в ней жили совсем другие люди. Тетя Варя права.
Иногда появлялись временные, пришлые. Постояльцы… То сезонники с консервного комбината, то демобилизованные солдаты, почему-то не возвращавшиеся к себе домой и снимавшие углы в слободке, пока им не дадут квартиры или, по крайности, общежития по месту работы… А работа у них была непоседливая… Они приносили с собой на короткие ночлеги запахи свежего ветра, машинных масел, бензина и огня, вкус чего-то нового для слободки, смущавшего ее, непривычного… И пропадали так же быстро, как и появлялись, уволакивали по чемодану этих запахов в новые квартиры. И немало молодых слобожан тянулось за ними…
Не задерживались эти люди. Им тут не интересно. Вон и Коклюш не успел приехать, а днюет и ночует в городе…
А прочно жили тут Сучковы. Былых песен они не то что не помнили. Они их и не знали.
А вообще-то мать пела!
Вдруг припомнилось. Сидят на крыльце… на этом самом крыльце, где он сидел сейчас, курил и снова думал о своей жизни, вот на этих самых ступеньках, сидят молодые подружки в цветных сарафанах. И мать, молодая и тоже в чем-то цветном ради воскресенья, и он, Алеша, рядом, жмется к ней, и ему хорошо, маленькому, прижиматься к материнской руке, чувствовать ее локоть…
Не ломай калину,Лучше ты воды ей принеси! —
красиво пела мать, вздыхала и говорила:
— Я бы и на сцене могла, да стыдно!
Голос у матери и сейчас был звонкий, и казалось, это от одной властности, но так было еще и оттого, что в ней умерла артистка. А человеку все равно надо если не петь, то хотя бы сказать людям что-то очень важное. Людей вокруг нее не было, и мать давно уже разговаривала вслух, сама с собой.
Первый раз Алеша испугался, услышав ее голос во дворе. Ему показалось, что мать говорит с кем-то, а она не знала, что он в доме, думала — ушел, и говорила громко. Он выбежал:
— Мать!
Она оглянулась, перевела на него изнуренный, но еще острый взгляд из-под своих нахмуренных бровей, спросила:
— Чего орешь?
— Я думал, кто пришел. Люди.
— Какие тут люди? Лопух!
Она относила к людям одну себя. О себе она говорила на рынке:
— Мы люди честные!
Это значило в ее уме — прямые: хочешь товар, гони монету!
В этом смысле вся слободка могла считать себя прямой и честной. Укради помидор — честно голову прошибут. Не бери моего!
Колхозные помидоры привозили на рынок на неделю-другую позже, и были они похуже… Тут-то и просовывала слободка свои помидорчики. Плати! И платили мамы и тети. А слободка радовалась. Но ведь это была нечистая радость!
Почему он часто думал о слободке?
Потому что, думая о ней, он думал о себе.
Но ведь он ходил в город на стройку! Ну, и что же? У каждого в городе была какая-то работа, какая-то, а главное — тут, за высоким забором. Уж он-то, Алеша, знал, где главное для матери, для бати, для соседей. И почему забор высокий… Потому что хорошего от людей не жди!
Слободка — свой мир, а каждый ее двор — еще один мир в этом мире…
Когда-то, вспоминалось Алеше, среди подруг на этом крыльце в разноцветном сарафане сидела и мать Анки, дебелая, упругая Анна Матвеевна, молодая жена дяди Сережи, безголосо и фальшиво подпевала матери, ведь от счастья хочется ходить к соседям и петь, даже если бог и не дал ни слуха, ни голоса. Анна Матвеевна в те поры была счастливая. Иногда она приводила за руку Анку, угловатую длинноножку в воздушном платьице с пышными буфами на плечах и бантом, падающим на уши… Пускай все видят, какой большой у девочки бант из зеленой атласной ленты, как мать ее любит-голубит… Он и правда ею любовался…