Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая - Анатолий Знаменский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вероятно, надолго, — сказал Ковалев, отдышавшись. — Там много дел. Шевкопляс, конечно, слабоват и не тянет, а Думенко и Булаткин не хотят посягательств на партизанскую вольницу, но дело все же не в этом. Дело скорей всего в другом...
Ковалев замял разговор. Они шли по улице хотя и пустынной, по имеющей щели и окна. Когда вошли в номер гостиницы и Дорошев принес из кубовой горячий чайник, Ковалев договорил:
— Дело-то для Сталина нашлось не в пределах Царицынского фронта, а гораздо южнее. Вся Кубанская армия разваливается и отступает похуже, чем наши у Поворино... А все — пертурбации в штабах! — Виктор Семенович хотел выругаться соленым словцом, но поберег силы и выровнявшееся дыхание. — Несмотря на прямой запрет из Москвы, эти «леваки» выбросили большой десант из Ейска в Таганрог, угробили около десяти тысяч наших войск, всю Ейскую группу... Деникин почувствовал облегчение, отрезал тут же таманские части и напал на Тихорецкую. Разнес главный штаб, командующий Калнин бежал в чем мать родила — ну не позор ли? — Отхлебнул чая и сказал с надрывом и обидой: — Просто диву даешься, куда ведут эти дельцы из «когорты славных»... — Как-то так повелось называть тайных и явных пособников Троцкого «когортой славных» либо «избранных», и вот припечаталось наименование, стало входить в привычный обиход. — Весь наш расчет теперь на Сталина, на Москву.
— Может, поговорить с ним и по нашему делу? Попросить заново рассмотреть дело Автономова. Ведь с этого все и началось на Кубани, весь нынешний позор... Орджоникидзе уехал на Терек ликвидировать Бичерахова, а они тут ему преподнесли и Ейский десант и Тихорецкую. Новый главком Сорокин пятится аж к Невинномысской, а Деникин празднует победы по всему фронту. Найти бы теперь этого председателя главного штаба Иванова и командира Ейской дивизии Клово да допросить с пристрастием! Но попрятались, будто их и нету...
— Что ж теперь об Автономове, дело прошлое. Говорят, дали ему бронепоезд, собирает горские отряды где-то по крайней ветке между Армавиром и Владикавказом... Нам о Краснове думать надо.
Ночь незаметно спускала темные пологи, звезды в открытом окне меркли, но сна не было. Дорошев чистил ножом картофелину в мундире, хмурился. Сказал напрямую:
— Знаешь, Виктор Семенович... Я тут упомянул Клово и других... А не лучше ли на месте Сорокина выехать в Москву да рассказать там об этих оппозиционерах по Бресту, по Новороссийской эскадре, делу Автономова и позору Калнина, а? Причина-то ведь кругом одна! Скажем, те же десять тысяч живых бойцов, что легли смертью под Таганрогом, — должен же кто-то ответить за это?
Ковалев был бледен, ничего не ел, на потном лбу липла жидкая косица опавших с зачеса волос.
— Не надо горячиться, Ипполит, — сказал он. — Время и без того горячее донельзя. Надо спокойно. У нас, в Казачьем отделе, собирается сейчас весь подобный материал. Макаров хочет идти с докладом к Ильичу. Вот туда и подадим новые факты, а так что же? Горячиться — дров много...
— Не знаю, не знаю, — непримиримо нахмурил свое мягкое лицо Дорошев. — Нет товарищеской работы, нет понимания, а есть какой-то неясный, но хорошо ощущаемый умысел утопить нас в ложке воды! Доказать какую-то чепуху наперекор фактам и здравому смыслу. Автономов — плох, Шевкопляс — слаб, Миронов — «красный атаман», Подтелков — даже в спину, так сказать, посмертно — «мямля, только и сумел сделать, что сам себя повесил...». И это говорят сплошь и рядом, открыто! А то и так еще — это я слышал в агитпропе: «Крестьянство, как учит товарищ Троцкий, никогда не было и не могло быть союзником рабочего класса!» Что это за бред такой? На кого же нам в таком случае опираться, если рабочего класса у нас на всю Россию — несколько миллионов? И кто же тогда совершал революцию? Интеллигенты в золотых очках?
— Загорячился! — сказал Ковалев. — Скоро поедем в Москву. Если, разумеется, дела отсюда отпустят...
Дорошев помолчал, макнул картофелиной в блюдце с солью. Сказал с обычной своей, какой-то глубокомысленной усмешкой:
— Загорячишься! Видал, какие карманы-то?
— У кого?
— Ну... на френче, у Льва Давидовича. Не карманы, а прямо вислые мешки из чесучи но летнему времени! Да в такие чувалы не только Дон Кубань засунуть можно, а всю Европейскую Россию. Страх берет!
— А Сибирь? — во в лад спросил Ковалев. Держал в растопыренных пальцах обеими руками горячий стакан и грелся.
— Вот Сибирь, понимаешь, не знаю. Наверное, не влезет, — захохотал Дорошев.
— Ну а Сибирь к России прилагается. Со времен Ермака. Неотделимо, — сказал Ковалев.
— Почти что верно, Семенович. На то и будем надеяться... Ешь, дорогой мой каторжанин! Ешь, не ащеульничай, ведь надо тебе силы копить: дел кругом невпроворот!
15
Трое суток над всей Бузулуцко-Медведицкой возвышенностью, лесистыми буераками и бурьянными пустошами на месте бывших полей и нив, над хуторами Плотниковыми (Первым и Вторым), Секачами, хутором Веселым, по-над суходолами Черной речки хлестал проливной дождь. Вверх по Медведице плыли растрепанные овчины туч. Издали, от Плотникова Второго, видно было: над Секачами прошуршал мелкий град. Из темно-пунцовой на заре тучи, как из подола, сыпался жемчужно-сизый сквозной свет.
Трое суток не было боев, в белых полках ждали полного разгрома мироновской бригады, зажатой под Секачами со всех сторон. Дело было за хорошей атакой конницы, меткой стрельбой батарейцев, и — шабаш, можно заваривать пшенную кашу с тертым салом, да и по домам. Потому что дальше Секачей и Елани-Камышинской ни один донской казак из армии генерала Краснова идти не собирался. За Еланью лежала Расея-матушка, неприкосновенная, материковая земля. Нехай сама собой распоряжается и выбирает любый ей порядок...
В хуторе Плотникове, на порядочном расстоянии от позиций, раскинулся штаб 19-го казачьего полка. Сотни первая, вторая и третья окопались по соседним хуторам, седлая опасную дорогу Сергиевская — Секачи. Четвертая сотня отошла к хутору Веселому и держалась в резерве... Ждали только сигнала от соседних полков — Губарева и Семилетова.
Около полкового штаба постоянно дежурили заседланные кони, грызли старую коновязь, покусывали мундштуки, взвизгивали в толчее и тоже томились ожиданием. Только в адъютантском домике под камышовой крышей безмятежно пировали два офицера связи и две молодые сестры милосердия, состоящие при штабной сотне.
Один из офицеров был хорунжий бывшего 32-го казачьего полка Барышников, прошлой зимой очень удачно бежавший с генералом Кузнецовым из мироновского эшелона и теперь окопавшийся в полковом штабе. Другой — прибывший из Новочеркасска деникинский поручик Щегловитов, связник, который исполнял в прифронтовых штабах Фицхелаурова и Алферова какие-то поручения не совсем обычного свойства. Можно было понять, что работал он в контрразведке.
Пили ради ненастья и ради общего, облегчающего душу улучшения дел по всему фронту какую-то дрянь, вонючий самогон, обнаруженный Барышниковым в одной из окраинных хат, пользующейся — при любой власти, надо сказать, — репутацией притона. Попросили сестер милосердия пережечь кусок рафинада, чтобы как-то отбить противный привкус горелой гущи, и дать тарелки под малосольные огурцы и кусок ветчины из подсумка поручика.
Милосердные сестры были разные во всем: в облике, возрасте, образе поведения. Старшая была уже угасающая незамужняя красавица, бывшая воспитанница Бестужевских курсов, с изнеженными пальцами и надломленной бровью на измученном, бледном лице. «Красивая штучка», гурманка, с тонкими, витыми ноздрями, любительница надсоновских стихов — таких много по степным дорогам Дона и Кубани разметало лихолетье, отдавая во власть грубых мужиков, пьяных офицеров, вездесущей контрразведки. Судя по нервическому лицу и самоуглубленным глазам, она предчувствовала уже свой неизбежный конец, но хотела еще довести роль до конца... Звали ее Татьяна. Офицеры знали, что она не терпит пошлых ухаживаний и при этом умеет прекрасно бинтовать и в меру возможностей лечить раненых, попавших под шрапнель, а то и под клинок какого-нибудь бывшего урядника Мишки Блинова. Едва держа в слабых пальцах тонкую папироску, она нависала острой, козьей грудью над столом и смотрела на Щегловитова из-под черного, свившегося в кольцо локона. Он привез для нее особое, почти смертельное задание (пробраться в тыл и штаб к самому Миронову!), и она грустно и обиженно говорила глазами: я сделаю, я сделаю это, но вы, сильные мужчины, дряни, неужели нельзя без этого?..
Надя Суэтеико, сидевшая рядом, была очень молода, ей едва ли перевалило за двадцать. Бывшая гимназистка из Александровска-на-Днепре, недурная собой, очень подвижная и сильная, продставляла собой редкий, уже исчезающий тип юной идеалистки, выдумщицы, поклонницы существовавшей некогда кавалерист-девицы Надежды Дуровой. Как и та, далекая ее тезка, пристала она к казачьему полку, идущему на фронт, обманув кого-то, назвавшись дочерью погибшего еще в первых боях под Каменской прославленного есаула. На самом деле выросла она в семье техника-путейца, в среднемещанском окружении и, может, именно поэтому с таким жаром кинулась в конно-строевую жизнь. Если Таня в своей жизни уже, так сказать, «объелась сладкого», и ей стало грустно, то Надежду еще обуревали желания. Она носила не юбки, а хорошо подогнанные офицерские бриджи и сапоги мягкой кожи, умела очертя голову скакать на коне, размахивать плетью (сабля была еще не по ее руке) и вскакивать на седло в одно гибкое движение, без помощи стремян. Все это делалось не напоказ, а с внутренним рвением, от души и потому получалось особенно красиво и ловко. Нынешний командир полка старик Елатонцев любил Надежду, как дочку, и не позволял ей вылетать в разъезды и конные атаки. А молодые офицеры и вестовые казаки знали, что если судьба когда-нибудь кинет Надежду в кутерьму лавы, в рубку, то она не оробеет и не запросит пощады. Насильника она могла, между прочим, и застрелить... Лицо у девушки было смугловатое, даже какое-то серое (плебейская кровь проглядывала в несколько простоватых, сглаженных чертах), но она все же была мила и красива, потому что лицо озарялось изнутри светом энергии и бьющей через край юности.