Любожид - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неля тоже стала вынимать из дорожной сумки какие-то пакеты с едой, и вмеcте с этими пакетами у нее в руках оказалась завернутая в газету обувная щетка.
– Что это? – негромко спросила она Рубинчика. – Зачем ты это везешь?
Он взял у нее эту щетку, посмотрел на нее, потом на приснеженную толпу евреев и на своих детей, спящих на чемоданах. И на фоне этой чудовищной ночи – с замерзающими детьми, монологом Горького о евреях, мародерством таможенников и скульптурой Ленина, зовущего на восток, – на этом фоне вдруг такой мелкой и ничтожной показалась Рубинчику его Книга, что он даже засомневался, примет ли Бог от него эту жертву в обмен на спасение детей. Но это было самое дорогое, что он имел, и он встал, прошел сквозь толпу к мусорной урне и швырнул в нее эту сапожную щетку со всеми пленками, которые он так старательно прятал в нее всего два дня назад. «Господи, – сказал он своему еврейскому Богу, – теперь я понял Тебя. Ты искушал меня этой книгой, и ради нее я собирался рисковать даже детьми. Но никакая книга не стоит риска задержаться в этой стране хоть на час, не говоря уже о риске остаться здесь с детьми. Прости меня. Прости и спаси детей. Пожалуйста!…»
Снег падал ему на лицо, но он стоял, запрокинув голову к небу, и выискивал в темном небе хоть какой-нибудь знак того, что его слышат. А рядом, в темноте, стояли, сливаясь в поцелуях, две пары – Кацнельсон со своей Натальей и Соня Карбовская с Мурадом.
А из толпы, окружавшей минчанина, вдруг послышался хохот, и уже другой голос подхватил там беседу и увлек ее по новому руслу:
– Слушайте, если говорить о евреях и русских, так я вам расскажу такой случай. Честное слово, это правда, клянусь! Я ведь тоже с Минска, так что вот этот товарищ не даст мне соврать. Был у меня там близкий друг, не хочу говорить его фамилию, пусть он будет Женя Петров. Не только что русский, так еще и отец у него – полковник КГБ. А он женился на еврейке и уехал в Израиль одним из первых. Можете себе представить, что с его отцом было? Но не важно. Не в этом дело. А в том, что этот Женя все войны прошел в Израиле, а потом удрал с Израиля в Америку. И знаете почему? Я ему звоню в Нью-Йорк, а он говорит: Геночка, я там, в Израиле, иду в баню, а мне все говорят: «А гой, а гой, а гой! Обрежь член, обрежь член!» Надоедают все время – нельзя в баню пойти попариться! Я, говорит, на хибру разговариваю, воевал за Израиль, люблю Израиль, но не буду я член обрезать! Какое им дело? И он из-за этого уехал! Говорит: не могу, слушай! Все евреи – друзья, вмеcте пьем, а как идем в баню: «Как, – говорят, – Женя, ты опять с необрезанным? Когда ж обрежешь?» А он говорит: «Ну, не понимают они, что я русский! Не хочу обрезать! Я вот люблю Израиль, но есть же все-таки предел!» И вот это, между прочим, тоже своего рода еврейский расизм. Почему он должен член резать? Хохот толпы заглушил его последние слова, сотряс площадь и разбудил детей и собак. Люди смеялись до слез, до икоты. Может быть, в другом месте и при других обстоятельствах та же история вызвала бы у этих людей только улыбку, но сейчас словно какая-то пружина разжалась в них. И освободились их души от страха этой холодной ночи и от гнета враждебности, накопленной к ним на огромном пространстве – от соседней Польши до Белоруссии, Украины и России. Тут, в самом эпицентре антисемитизма и у самой границы великой Советской Империи, две сотни замерзающих евреев снова и снова повторяли друг другу истории русского израильтянина Петрова и хохотали так, что прыщавый милиционер с косой челкой изумленно высунулся из дверей вокзала:
– В чем дело?
– Иди, иди! – сказали ему. – Обрежь член, тогда поймешь. А иначе иди и закрой свою дверь на фуй!
Уязвленный такой жидовской наглостью, милиционер вышел из дверей вокзала и сказал:
– Женщин с малыми детьми могу впустить…
Площадь засуетилась, женщины со спящими на руках детьми побежали к вокзалу. Неля подхватила на руки Бориса и Ксеню, а милиционер, сам изумленный своим неожиданным благородством, заступив им дорогу, сказал:
– По полста с человека!
– Да, конечно! Вот! Спасибо! – Люди совали ему деньги и еще благодарили за доброту. Он усмехнулся:
– А где этот? Журналист? Ну, которому я врезал?
– Товарищ! Товарищ! – закричали Рубинчику.
– Лева! – позвала его Неля, стоя у двери в небольшой очереди женщин с детьми.
Он подошел.
– Дети есть? – спросил у него милиционер.
– Ну, есть…
– Где?
Рубинчик молчал.
– Не бойся. Говори! – сказал милиционер.
Но Рубинчик молчал.
Милиционер подошел к Неле, которая держала на руках Бориса. У ног Нели стояла, пошатываясь, заспанная Ксеня.
– Твои? – спросил милиционер Рубинчика.
– Ну, мои… – вынужденно признался Рубинчик.
– Эти бесплатно и без очереди! – вдруг гордо объявил всем милиционер.
Мужчины вдруг зааплодировали, а он в ответ улыбнулся еще шире.
– А то ж! – сказал он, выпятив грудь. – Шо мы – не люди?
И, пропустив внутрь вокзала Нелю с детьми, стал собирать деньги с остальной очереди.
Рубинчик поднял голову к темному снежному небу, сказал мысленно: «Спасибо, Господи!» – и поспешил к своим вещам. Там он вытащил из чемодана бутылку экспортной водки «Пшеничная», свинтил желтую латунную пробку и прямо из горла отпил несколько крупных емких глотков. И закрыл глаза, слушая, как обжигающая жидкость замечательно покатилась по пищеводу в желудок. А когда открыл глаза, увидел перед собой кинжал с куском чего-то белого на острие.
– Закуси, дарагой! – сказал хозяин кинжала Ираклий Каташвили. – Заслужил у народа!
– Что это? – спросил Рубинчик.
– Не свинина! Не бойся! – ответил Ираклий под смех окружающих. – Сулугуни! Знаешь? Сыр грузинский!
В это время из боковой улицы выехал на площадь междугородный автобус «Икарус» венгерского производства. По его борту висела табличка: «Ташкент – Москва – Брест», на крыше была привязана канатами гора контейнеров и чемоданов, а из дверей вышли человек сорок эмигрантов, среди которых двадцать семь – семейство узбекского еврея Данкенжанова. Данкенжановы-мужчины полезли было на крышу автобуса разгружать свой багаж, но кто-то из эмигрантов остановил их, сказав, что контейнеры нужно везти на станцию «Брест-Товарная», и рассказал водителю, как туда проехать. Данкенжановы и остальные узбекские евреи снова сели в автобус и уехали, а на автобусной остановке осталась одинокая женская фигура в шерстяном платке, тяжелом бежевом драповом пальто и с двумя авоськами в руках. Она растерянно оглядывала привокзальную площадь, и Рубинчик вдруг не столько глазами, сколько опережающим мысли толчком сердца узнал ее – Варя! «Нет! – закричало в нем все. – Нет! Не может быть!»
Но это была она, Варя.
Рубинчик поставил на землю бутылку водки, встал с чемодана и пошел к ней сквозь любопытно примолкшую толпу. Ее глаза заметили это движение, опознали его и радостно и тревожно вспыхнули ему навстречу синим светом.
– Ты с ума сошла? Зачем ты приехала? – сказал он, подходя.
– Здравствуйте, – ответила она. – Я привезла еду вашим детям. Доктор Яблонская передала… – И Варя протянула ему две авоськи. В них были те самые пакеты из Елисеевского магазина, которые сутки назад Рубинчик вручил доктору Яблонской в Сокольниках, в больнице.
– Но как же ты… – И вдруг до Рубинчика дошел смысл этой продуктовой посылки. – Она… она не сделала ничего?
– Она просила передать, чтобы вы не беспокоились, – сказала Варя. – Она поможет мне вырастить ребенка. У нее нет внуков, и она… Вот, возьмите эти продукты…
Варя говорила еще что-то – сбивчивое и растерянное, словно извинялась за то, что не сделала аборт и не убила их ребенка. Но он уже не слышал ее слов, точнее – не различал их. Он смотрел в ее синие скифские глаза, и жаркий испанский мотив снова всплывал в его душе и крови, и все напряглось в нем и вздыбилось, даже волосы на груди. Однако на сей раз он пересилил себя:
– Ты должна уехать.
– Я хочу вас проводить… – сказала Варя.
– Ты должна уехать немедленно! – сказал он еще жестче, заглушая в себе испанский мотив и дикую, бешеную вспышку желания.
И вдруг Варя улыбнулась:
– Вы не можете меня прогнать, Лев Михайлович. Это же моя страна. До границы.
И какая-то новая, незнакомая Рубинчику твердость была в ее тоне и даже в улыбке. Словно она княжеским жестом очертила свои владения до шлагбаума брестской границы и стала тут твердо, как Ольга – княжна и воительница Древней Руси.
«Бам! Бара-рира-рира-бам! Барабам!» – словно роки вызов на битву грянули равелевские барабаны в душе и в пульсе Рубинчика. И повели его выше, выше: «Парира-бам-ба-ба-бам!…»
– Не преуспев в военном деле, хазарские евреи наверстали потери любовью, – сказал за спиной Рубинчика чей-то громкий голос.
Рубинчик резко повернулся. Неподалеку все в той же компании минчанина-отказника, грузинских богатырей Каташвили и всех остальные знакомых и незнакомых Рубинчику эмигрантов теперь разглагольствовал голубоглазый художник Павел Коган.